граф Монферье не стал настаивать на исполнении договорных обязательств, предложил простить Бэкона и щедро налил ему в стеклянный бокал обещанного напитка.
Но милая PR-акция, придуманная Смотрителем, принесла ожидаемые результаты: англичан как прорвало. Смотритель легко понимал и принимал этот «прорыв»: даже три акта шекспировской пьесы были литературой. Большой, глубокой, удивительно персонифицированной — это время докажет, разберет, разложит по полочкам. А пока для образованных, много знающих, много читающих и даже пописывающих на досуге самостоятельно (Бэкон — особая статья, он — профи) людей низкий жанр пьесы вдруг (вдруг!) стал вровень с прекрасными образцами прозы. И если эти прекрасные образцы имели, так сказать, имя на титуле, за которым (за каждым) был живой человек, часто — с ореолом величия…
(писатели зарабатывали неважно, это — да, но слава многим доставалась с лихвой, правда, частенько, — посмертная)…
а тут всего лишь — имярек, некий Потрясающий Копьем, но уже несомненно — Большой Бард…
(пока не Великий, Великий — это впереди)…
и этот вывод был дополнительно спровоцирован Смотрителем, как бы ненароком вложившим в списки пьесы листки с сонетом номер пятьдесят восемь.
Поэтому, отговорившись вдосталь (сказано же: как прорвало) по поводу трех актов, перешли к стихам.
— И это тоже Шекспир? — ехидно спросил Бэкон, копивший, похоже, свой вопрос с начала ужина.
— Разумеется, — подтвердил Смотритель. — А что, есть сомнения?
— Они и не исчезали. Мы все достаточно хорошо знаем Уилла, а Генри даже приятельствует с ним, поэтому простите нам наши колебания.
— Это же Игра, Фрэнсис, — сказал Саутгемптон.
Прозвучало как утверждение. То есть термин принят, а идея если и не одобрена до конца, то, похоже, близка к этому.
— Ну и что с того? — обозлился Бэкон, круто налегавший на digestive. — Как можно играть во что-либо, не видя… да какой — не видя!., даже не представляя себе партнера?
Смотритель был сух и неуступчив:
— Вы же только что сказали, что хорошо знаете Уилла.
— Это не Уилл, не Уилл, не Уилл! — заорал Бэкон.
— Прекратите истерику, Фрэнсис, — устало, как будто не ужинал, а камни таскал, произнес Эссекс, молчавший доселе. — Генри прав: это — Игра. И партнером в ней может быть хоть… — Поискал глазами что-то, нашел: — Хоть вон тот шкаф с посудой, если этот шкаф играет на нашей стороне, а не против нас. А Уилл лучше шкафа, согласитесь.
Тоже все время молчавший Рэтленд засмеялся.
— Это уж несомненно, — сказал он. — Хотя шкаф молчалив и стоит дороже. Но в наших силах поднять цену Уилла до такой степени, чтобы все в мире бербеджи стояли в очереди за его продукцией.
И хоть слово «продукция» было не слишком достойным для определения литературных произведений, Бэкон все же сопротивлялся. Но уже на издыхании:
— Ну может, кто-то другой…
— Кто? — поинтересовался Смотритель.
— Ну не знаю… Ну вот Роджер мог бы…
— Роджер не мог бы, — быстро возразил Рэтленд. — Неужели вы не понимаете, Фрэнсис, что Потрясающим Копьем может быть лишь тот, кто не оставит после себя ни строчки, чтобы потомки могли сравнить и вот уж тут точно не поверить. А я пишу… если это можно назвать так… пишу кое-что кое-как. И наверно, не остановлюсь, мне нравится процесс. И это, как ни грустно, жутко далеко от того, что нам дал прочесть Франсуа… А что оставит потомкам Уилл? Расписки, счета, может быть — какие-то личные записки… кому-то… И — пьесы.
— Да не он это оставит! — с отчаянием бросил Бэкон, и было понятно, что отчаяние его — инерционное, что он если и не сдался окончательно, то близок к капитуляции.
— Фрэнсис, это Игра. Это всего лишь Игра, — мягко, как больному, сказал Рэтленд, повторяя и Эссекса, и Саутгемптона. — Чего вы опасаетесь? Проиграть? Здесь не будет проигравших. Если ничего не получится… думаю, это станет ясно довольно скоро… тогда мы все просто прекратим играть. В конце концов, что подразумевать под словом «Игра»? Только ли карты, где выигрыш мгновенен?.. А охота, например? Типичная игра для мужчин. Но разве не случалась так, что охотники возвращались домой без добычи? И что, повеситься после этого? Сказать себе: на охоту больше — ни ногой?.. Или любовная игра… Фрэнсис, разве вы всегда были успешны в ней? Наверняка нет. Но ведь не пошли в монастырь после первой неудачи… Короче, мы ничем не рискуем. А выигрыш… Франсуа говорил. О далеком будущем, о благодарных потомках, о бессмертии наших имен в Истории… Честно говоря, мне плевать и на первое, и на второе, и на третье. Мне просто интересно одурачить Англию. Не на сто лет вперед, а сегодня. Пока я живу и могу дурачить. То, что мы прочли, — абсолютный переворот в театральном ремесле. Если Франсуа гарантирует нам, что такие пьесы… Шекспир, не Шекспир, какая, к черту, нам с вами разница!., будут рождаться регулярно, то я готов играть. По любым правилам.
— Это шулерство, Роджер. — Бэкон сменил направление атаки, понимая, что остался в оппозиции один.
— Да не карты это, не карты! — Рэтленд, всегда мягкий и всегда не по-мужски нежный, начинал раздражаться непробиваемостью старшего товарища. Хотя и раздражался он как-то по-женски: сварливо. — Разве вы не врете своим дамам, Фрэнсис? Врете — с первого слова! Врете про свои неземные чувства, про разбитое сердце, про бессонные ночи. Таковы правила вашей игры. И вы их рьяно соблюдаете, иначе б не считались записным сердцеедом… А чем ваши любовные лживые игры отличаются от нашей? Именно и только уровнем вранья. Вы — лжец в сути, мы будем — лишь в форме. Вы говорите о любви, которой нет и в помине. Мы станем трубить о Потрясающем Копьем, чей гений, в отличие от вашей любви, — материален: он — слово написанное. А то, что мы не можем предъявить миру Гения лично, так в этом и заключается Большая Игра… — Добавил уже спокойно: — Если Франсуа нас не подведет.
Смотритель слушал, не вмешивался в разговор. Он свое дело сделал. Вернее, не он…
(его дело — впереди)…
а граф Монферье. Граф заинтриговал, завлек, заморочил головы (что еще «за»?), а реальный, безупречный и отнюдь не таинственный текст добил колеблющихся.
Охота, говорите? Так вот вам оружие, которое бьет без промаха!..
Любовь, говорите? Так вот вам слова, которым поверит любая, даже самая каменная дама!..
Большая Игра, говорите? Вот пьеса…
— Да, кстати, о «не подведет», — Смотритель счел момент подходящим, чтобы выбросить на стол новый козырь, — сонет, полагаю, вам тоже не показался дурным?
— Превосходные стихи! — воскликнул Рэтленд.
— Тогда прочтите вот это…
И он выложил на стол лист, исписанный наиужаснейшим почерком Шекспира, лист, который он обнаружил на полу у входа в свой кабинет сегодня днем, когда Елизавета и Уилл ушли.
— Что за почерк? — брезгливо спросил Эссекс, первым ухвативший лист.
— Покажите его Генри, — сказал Смотритель. — Генри должен узнать.
Саутгемптон взглянул и не очень уверенно спросил — сам себя:
— Уилл? — Подумал секунду над ответом. — Похоже, что он. Расписки, которые он мне оставлял, написаны так же безобразно. Я не знаю другого человека, который так же беззаботно относится к искусству письма.
— Зато у него иное отношение к смыслу и форме написанного, — пояснил Смотритель. — А что до почерка, то Роджер прав: нельзя оставить в целости ничего из начертанного нашим страдфордским другом собственноручно. Как и то, что я дал вам. Слава богу, существуют профессиональные переписчики… Впрочем, прочтите-ка нам вслух, Генри, раз вам по силам понимать эти каракули.
Саутгемптон забрал у Эссекса листок и начал — медленно, буквально вгрызаясь в буквы, из которых получались слова, и слова эти, складываясь в строки, звучали так ясно и звонко, что буквы перестали казаться Саутгемптону корявыми и нечитаемыми, текст потек плавно.
— Как я могу усталость превозмочь… когда лишен я благости покоя?.. Тревоги дня не облегчает ночь… а ночь, как день, томит меня тоскою… — Вот с этого места Саутгемптон врубился наконец в текст сонета, и чтение пошло легко. — И день и ночь — враги между собой… как будто подают друг другу руки… Тружусь я днем, отвергнутый судьбой… а по ночам не сплю, грустя в разлуке… Чтобы к себе расположить рассвет… я сравнивал с тобою день погожий… и смуглой ночи посылал привет… сказав, что звезды на тебя похожи… Но все трудней мой следующий день… и все темней грядущей ночи тень…[6]
6
Перевод С.Я. Маршака.