— Не совсем, папа. Прекрасно все помню.
— В суде я равно защищаю людей от притеснений армянских меликов и татарских беков. Никто не посмеет сказать, что меня беспокоят пересуды болтливых кумушек. Молодые приходят ко мне за советом. Все лето полон вашими друзьями. Им не скучно со мной. Ничего не могу сказать, у меня хорошие дети. Но многого еще не понимаете. К сожалению, вас убедит только время. Жизнь совсем не такая, какой представляется в юные годы: в чем-то менее сложная, в чем-то — более. Вам же кажется, что вы первые любите, первые мечтаете о совершенном устройстве жизни. Но сколько было до вас! И сколько будет после.
Старик потряс седой, коротко стриженной головой, насупился, замолчал.
Окна в комнате были открыты, на подоконниках алела гвоздика. Опоясывающая дом деревянная галерея утопала в цветах, так что нижней части улицы, ведущей к почте, откуда двухэтажпый дом на вершине шушинской горы был все еще виден, эти цветы походили на языки пламени.
Девушка бросилась к отцу, обняла, прижалась смуглыми, шелковистыми губами к колючей, по-стариковски небрежно бритой щеке. От ее густых, пушистых, собранных в рассыпающийся пучок волос исходил запах солица и гимназической юности. Как в детстве, она уселась к отцу на колени, обняла за шею:
— Милый, милый папа!
Она все крепче обнимала его, прятала лицо, и Мирзаджан-бек почувствовал вдруг, как теплая капля, щекоча, поползла за воротник.
— Фаронька, что это?
Она быстро встала, отвернулась, подошла к окну, комкая платок.
— Все мы очень виноваты перед тобой и перед мамой. Мы эгоисты. Живем своей жизнью, а вы тут одни.
— Полно, деточка, полно. Напротив, я рад, что у меня такие самостоятельные дети, которые сами себя содержат. Нам с Сонинкой ничего не нужно, лишь бы вы были счастливы, Богдан — замечательный парень. Да и Лиза, видно, хорошая. Только уж очень много в ней резкого. А Богдан мягок. Боюсь, погубит она его.
— Лиза чудесная девушка.
— Неужели в Шуте мало чудесных девушек?
— Не вы ли с Нанагюль-баджи говорили когда-то, что нет в нашем городе жениха, достойного меня?
— Мужчина — это совсем другое, дорогая… Вот уехала Лиза, и неспокойно стало мне за Богдана.
— Напрасно, папа. Он сильный. Знаешь, как уважают его в Баку!
— Да? — переспросил отец, будто не расслышав. — Ты говоришь, его уважают?
— Даже люди, которые его много старше, прислушиваются к его мнению.
— Это правда, — оживился отец. — Богдана уважают. Вот приехали вы, а соседи спрашивают: когда же Богдан наш приедет?
— Он очень занят.
— И Аракел спрашивал, и Гочи, с дочерьми которого ты занималась, и даже эта старая дура, мать цирюльника. Летом ведь нет занятий.
— У него много платных уроков.
— Столько уроков, сколько в Шуше, ему нигде достать. Все состоятельные шушинцы хотели бы видеть его у себя репетитором.
— Но есть и другие дела.
— Знаю, — сказал отец, вновь помрачнев. — Политика. Политика, которая когда-нибудь его погубит. Каждую неделю письма присылает. И о чем пишет?
— Он так тебя любит.
— Вырезки газетные присылает. Там — демонстрация, там — беспорядки. Одного не пойму. Он ведь такой способный. Зачем ему политика? Если бы ни на что другое не годился…
— Ты не прав. Политика — наша жизнь.
— Теперь все лезут в политику. Об одном забывают: кто с вороной дружит, тому и в навозе копаться.
— Сейчас, папа, просто невозможно находиться в стороне от общественной жизни. Скоро все изменится, в стране произойдут большие политические события.
— Откуда это тебе известно? — с подозрением спросил отец.
— Число недовольных все увеличивается. Тебя ведь возмутил царский указ о передаче правительству армянских церковных имуществ.
— Да, доченька. Ты знаешь, как я отношусь к церкви. Потому и не достиг в жизни больших высот. Но это мое право — ходить или не ходить в церковь, уважать или не уважать ее. А оскорблять целый народ никому не позволено. И вот, когда русское правительство закрывает армянские школы и хочет «обрусить» Кавказ, Богдан собирается жениться на русской! Виданное ли дело? Ему этого никогда не простят. Здороваться перестанут, а то и убьют. Рассказывают, что на днях в Елисаветполе творилось что-то страшное. У епархиального управления собралась толпа. Люди протестовали. Это ведь такое дело. Духовенство было в материальной зависимости от паствы, а теперь превратится в правительственных чиновников. Администрация вызвала войска. Говорят, много убитых, раненых. Церкви запечатаны…
Мать стояла в дверях, ждала. Она уже некоторое время незамеченная присутствовала при их разговоре, но, поскольку говорили не по-армянски, мало что понимала. С сыновьями Мирзаджан-бек всегда говорил по-русски, а в последние годы — и с младшей из младших, единственной дочерью.
— Что, обедать пора уже, Сонинка? Идем, идем.
Из окна была видна вся Шуша: белые кубики домов, деревья, похожие издали на мелкий кустарничек. Армянская часть города незаметно переходила в нижнюю, татарскую часть. Справа виднелся многоярусный шушинский сад, а слова, рядом с резервуаром для сбора воды, — русские казармы. Внизу в городе было жарко, а здесь, на горе, всегда дул ветерок. Скажи кому, что через два года с городом случится несчастье, пожалуй бы, ни один из шушинцев этому не поверил. В таком городе, как Шуша, никогда ничего не случается. Тем более трудно было поверить в то, что несчастье придет не извне, но возникнет и разовьется в самом городе, как неизвестно откуда возникает и развивается странная, таинственная, неодолимая болезнь.
Видимо, поздним летом 1903 года, — а именно тогда состоялся разговор Мирзаджан-бека с дочерью, — предвещающий беду маленький, величиной с горошину, незаметный шарик уже образовался. Он не болел, ничем не выдавал себя и тем был страшен. Антирусские настроения постепенно переходили в антитатарские. Вспыхнувшая в августе 1905 года армяно-татарская резня кажется сегодня, с расстояния семидесяти лет, первым симптомом злокачественной опухоли, которая еще через пятнадцать лет привела к гибели Шуши. Родившиеся в августе 1903 года армянские девочки успели стать к тому времени невестами, однако прибывшим с XI Красной Армией женихам достались лишь их изуродованные мертвые тела, разрезанные на куски и брошенные в колодцы.
Никому из участников проходившего в комнате второго этажа шушинского дома разговора — ни отцу, ни его дочери, — не было суждено увидеть гибель родного города. Ее свидетелем стала недвижно стоящая в дверях мать, чье худое, печальное лицо с глубоко запавшими глазами уже тогда напоминало лицо богоматери и одно из женских лиц «Сошествия во ад» из домашнего иллюстрированного Евангелия на армянском языке. Она сгорела в пламени шушинского пожара весной 1920 года.
Все это, видимо, было как-то сцеплено между собой и взаимообусловлено, несмотря на значительные сдвиги в пространстве и во времени: выступления Богдана в Лондоне, разговоры восемпадцатилетпей Фаро со своим отцом, молчание матери и гибель Шуши и всего, что могло бы связать нынешнее поколение с прошлым. Жертвы одной из самых страшных эпидемий века ждали своего рокового часа в Европе и в Азии, в Африке и в Америке. Одним предстояло погибнуть во имя Аллаха, другим — во имя Христа.
В будущей книге должно непременно найтись место для рассказа о том, как более семидесяти лет назад бабушка Фаро вернулась из театра с наполовину отрезанной косой и с плакатом на спине: «За дружбу с русскими и евреями». Как облили ее кислотой, и всю ночь пришлось перешивать юбку, дабы наутро явиться в гимназию как ни в чем не бывало, спрятав под школьным передником следы нападения. Непременно рассказать обо всех брошенных в нее камнях и о том, конечно, как били мы Цисмана. И как бабушка топала на меня ногами.
«После сообщения Богдана о II съезде партии, сделанного им на нефтяной Асадулаевской фирме, — пишет бабушка, — я почувствовала себя крепко связанной с теми, кто голосовал за предложения Ленина. Мы много говорили об этом с Егором Мамуловым, Меликом и Трдатом, которым я передала все, что услышала от Богдана.