— Приступайте, — говорит ротмистр жандармам.

— Но, господин ротмистр… Простите?..

— Моя фамилия Бугайский.

— Господин Бугайский, это недоразумение. Однако… если угодно… прошу. Пока ваши подчиненные будут искать бомбы, которых у меня нет, не присядете ли с нами к столу?

— Благодарю. Мы ищем не столько бомбы, сколько руководителей социал-демократической организации. Кстати, кто нам открыл дверь?

— Моя жена.

— А это…

— Двоюродная сестра Татьяна, — поспешил с ответом Аршак. — В настоящее время проживает у меня.

Нина Аладжалова скромно потупилась.

— Господин Постоловский, господин Цхакая — друзья дома. Господин…

— Арамаис Ерзинкианц, — представился я. Ротмистр Бугайский повертел мою визитную карточку.

— Вы бакинец?

— Совершенно верно, бакинец.

— В Тифлисе давно?

— Нет. Впрочем, можете справиться у господина Меликонидзе, в доме которого я остановился.

— Это ваш знакомый? — почтительно осведомился ротмистр.

— Родственник, — не вдаваясь в подробности, отвечал я.

Через полтора месяца, когда меня арестовали в Москве, та карточка помогла полиции установить мою личность, поскольку адрес Меликонидзе для ротмистра Бугайского и принадлежавшая мне рукопись были написаны одним почерком, а паспорт, выданный бессрочно Озургетским уездным управлением, оказался не лучшего качества.

— Господин Бугайский! Господа! Прошу за стол.

— Благодарю.

— Ведь праздник, господа, праздник…

Бугайскому потом сильно нагорело от начальства. Шуточное ли дело — упустить руководителей Кавказского Союзного Комитета! Ротмистр Бугайский был молодым, неопытным человеком. Ему простили.

В тот день быстро стемнело, помягчало и повалило с неба. Мокрый снег засыпал мостовые, тротуары, крыши, покосившиеся балкончики и веранды города.

Арамаис Ерзинкианц, он же Кавказец, Русов, Рубен, а через несколько дней — дворянин Алексей Моисеев Гогиберидзе, то есть с приездом в Москву как бы превратившийся в грузина, Богдан шел по вечернему Тифлису, оставляя за собой глубокие черные следы. Город истаивал, растворялся в мелком кружении хлопьев, обретая особую, не свойственную ему красоту, напоминавшую фантазии художника, чьи полотна, вывешенные в лондонской галерее Тэйт, так поразили Богдана летом 1903 года, а меня — зимой 1975-го на выставке, привезенной в Москву из Лондона. В размытых, как Тифлис снегопадом, морских пейзажах мерещились бури, в растрепанных ветром деревьях Италии — мифические фигуры пророков, в прошлом угадывалось настоящее, в реальном — идеальное.

Идя по завьюженному Тифлису, Богдан вспоминал Лондон, недавний съезд, путаницу, вражду и раскол — все то, что сделало двадцатипятилетнего юношу усталым рослым мужчиной, каким он выглядит на фотографии, сделаной Московским охранным отделением 15 февраля 1904 года, в день ареста.

Иногда я спрашиваю себя, что побудило его оставить опыты в пилипенковской лаборатории. Какая сила оторвала от увлекательных занятий химией? Бабушка говорит: доброта. «Он был очень добрым, отзывчивым человеком, — говорит бабушка. — Не мог видеть несправедливость, страдания наших бедных шушинских соседей, бесправие рабочих на нефтяных и рыбных бакинских промыслях. И конечно, большое влияние на них с Людвигом оказала первая поездка в Тифлис в 1895 году, когда, зарабатывая уроками на жизнь и для будущей учебы, они познакомились с местными социал-демократами, прочитали „Капитал“ и „Манифест Коммунистической партии“».

Работе подпольной типографии в доме Мешади Абдул Салам Мешади Орудж-оглы помогал доктор химии из бакинского отделения Императорского технического общества С. М. Гуревич. Эта краткая справка в «Бакинском рабочем» навела на мысль о том, что через пять лет после известной встречи в квартире Аршака Зурабова, после разгрома первой русской революции и возвращений! Богдана в Баку он имел возможность возобновить свои химические опыты в лаборатории доктора Гуревича, который заменял одно время Эйзенбета, члена Бакинского комитета, поддерживавшего связь подпольной типографии с внешним миром.

Имела ли какое-нибудь отношение фамилия Гуревича к листкам с химическими формулами? Посетил ли Богдан в тот кратковременный свой приезд частную химическую лабораторию Гиви Меликонидзе? Бабушка Фаро не могла ответить ни на первый, ни на второй вопрос.

В ее неразобранных бумагах я нашел тетрадь, относящуюся к 1904 году.

«Началась русско-японская война», — констатировала в своих записях бабушка. И несколько страниц спустя: «Авель Енукидзе, зайдя к нам ненадолго проездом, оставил для меня записку, в которой Богдан сообщал, что он жив, здоров, бодр, весел, чего и мне желает. Просил не оставлять учебу, Сато сказала, что торопившийся на вокзал Авель спрашивал обо мне.

Суд над судом. Повесть о Богдане Кнунянце i_004.jpg

— Очень уж он интересуется тобою, — лукаво прищурилась она. — Это неспроста».

И дальше:

«Созданный Богданом ученический комитет превратился в партийный кружок. Мы считаемся полноправными социал-демократами, большевиками, выполняем все поручения БК. Егор Мамулов, Ходжамиров, Лиза Кафиева и я работаем пропагандистами. Рюша Бапович, Яша Цыпин и Ваня Шагов ответственны за печать. Теван и Трдат организуют явки, кружки.

Вопреки советам Богдана, я совсем забросила школьные свои дела. Пропадаю на дискуссиях с дашнаками, сионистами, социал-революционно настроенными учащимися. Все осмелели, наклеили на себя ярлыки.

На днях в гимназии ко мне подошли Караджева и Кригер:

— Мы решили собрать деньги на подарки нашим бедным солдатикам.

Меня чуть не стошнило. И кто это говорил? Караджева — дочь богача, избалованная, взбалмошная девчонка. Видно, у меня сделалось такое лицо, что Кригер потянула Караджеву за рукав:

— Ладно, пошли.

— Да, — согласилась Караджева, — мы обратились не по адресу. Она однажды сказала, что если нас победят, случится революция. Кнунянц за то, чтобы нас победили япошки.

Если они нажалуются начальнице, меня снова выгонят из школы.

Этих девочек никогда ничего не интересовало, кроме причесок, разговоров о модах и красоте. Но стоило начаться войне, и они стали другими: жалеют „душек офицеров“, посылают подарки „бедным солдатикам“. Во всяком случае, в них пробудилось нечто похожее на интерес к общественной жизни.

В те дни началась забастовка приказчиков магазинов. Бакинский комитет поручил мне провести собрание, познакомить приказчиков с требованиями, выработанными их представителями и утвержденными БК. Требования были мелко написаны на клочке бумаги, который в случае появления полиции следовало проглотить или уничтожить другим способом. Собрались в дровяном складе Сагателовых на Гимназической улице. Я сильно волновалась, но все прошло хорошо — ни одного голоса против.

Под пасху организатор нашего куста ретушер Левон из фотографии Ростомяна дал мне знать, что вечером снова состоится собрание. Условились, что я приду за 2–3 минуты до закрытия склада. Со сторожем — дядей Левона — все было договорено: он отдаст Левону ключи. Левон встретил меня, торопливо отвел в дальний угол под небольшой навес и ушел, пообещав вскоре вернуться с товарищами.

Пасху договорились встречать у Лели Бекзадян, поскольку Сато уезжала в Балаханы к брату, а Варя уходила к родственникам. Перед ужином мы с Лелей собирались пойти в армянскую церковь, а после ужина — в русский собор, где богослужение продолжается всю ночь.

Я ждала кого-то в огромном пустом дровяном сарае, но никто не шел.

Я ждала час, два, три.

Над самой головой стоял оглушительный колокольный звон. Темная почь, звезды. По углам громоздятся какие-то чудища — доски, рамы, бревна, что-то поскрипывает, потрескивает. Ворота заперты, обо мне забыли и не вспомнят теперь до утра. А кто вспомнит утром после пьяной, разгульной ночи?

Было холодно. Я ведь пришла на склад ненадолго — в легкой кофточке, в парусиновых туфлях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: