Зуб на зуб не попадал. Хотелось есть, спать, но нельзя — замерзнешь.
Когда начало светать, в армянской церкви зазвонили к заутрене. Тело было ватное, а ноги стопудовые.
Стало совсем светло. Прилетела какая-то птичка, села на забор, повертела головкой, будто удивляясь, откуда взялся здесь, за досками, человек. Я боялась, что у сторожа окажется второй ключ, он откроет и обнаружит меня.
Кончилась заутреня. Послышались шаги возвращающихся из церкви. Кто-то открывал ворота. Я сжалась, спряталась в своем укрытии. Подошел Левон — с красным лицом, распухшими от пьянства глазами. Лицо виноватое, в глаза не смотрит. Бурчит:
— Ради бога, скорее. Поздно уже. Могут заметить. Иди вдоль стены и тихонько выйди. Я следом. Только чтобы не видели, что мы вышли отсюда вместе. Ночной сторож уже ушел, а дневной еще не явился.
Так было обидно, что плакать хотелось. Если бы хоть за дело пришлось страдать. И некому было меня защитить. „Где ты, Богдан?“ — повторяла я про себя, пока не добралась до своей постели и не заснула как убитая».
6 января 1904 года Богдан выехал из Тифлиса в Москву. Прямо из квартиры Аршака Зурабова он отправился на вокзал. Будто чувствовал, что одним визитом ротмистра Бугайского дело не обойдется. И ведь правда не обошлось. Интуиция у него была удивительная. Не только та, что касалась конспиративных дел, но и другая — химическая.
Знакомство со статьями А. Н. Баха о процессах медленного окисления и о роли перекисей в экономии живой клетки породило множество вопросов, которые Виктор Никодимович особенно ценил как проявление самостоятельного мышления у начинающего исследователя. Сам Виктор Никодимович любил порассуждать о том, что жизнь-де — это медленное сгорание, что без горения нет жизни и т. д. «Если бы удалось создать вещества, которые замедляют разрушение, — говаривал Виктор Никодимович, — но не оказывают заметного влияния на другие жизненные процессы, то Фаусту не пришлось бы продавать свою душу дьяволу. Несомненно, древние знали секрет, ныне утерянный. Я думаю, что некоторые ваши земляки-долгожители все еще помнят его, господин Кнунянц».
Однажды что-то разбудило «господина Кнунянца» среди ночи. Он зажег свет, не одеваясь, подошел к столу, присел на краешек стула и принялся писать карандашом. Голова была светлая, мысль работала быстро, необычная легкость ощущалась в теле.
Утром он поспешил в лабораторию и поставил очень странный опыт: окисление легкого углеводорода, загущеного смолой, полученной в результате перегонки нефти. Титруя окисленный раствор, он обнаружил более высокое чем обычно, содержание перекиси. В следующий раз перед окислением он добавил небольшое количество изготовленного им с помощью нескольких химических реакций вещества, рядом с предполагаемой формулой которого профессор Павловский впоследствии, уже на экзамене, поставил жирный вопросительный знак. В отсутствие смолы это вещество, по всем признакам пассивное, не влияло на окисление. Но стоило добавить смолу — и перекиси не образовывались! Он даже статьи не успел тогда написать, хотя полученные результаты были поистине необыкновенные.
Вот и сейчас что-то гнало его на вокзал, хотя в Тифлисе еще оставались дела.
В ту же ночь по возвращении в свою квартиру бы арестован Дмитрий Постоловский. Через два дня к Миха явились с обыском. Что касается третьего гостя Аршака Зурабова, то в донесении Тифлисского охранного отделения директору департамента полиции было сказано, что «неизвестный, назвавшийся Арамаисом Ерзинкианцем, не был разыскан». Его искали по адресу, указанному в визитной карточке. И по всему городу. «Тем не менее, принятыми мерами лицо это в Тифлисе обнаружено не было».
Москва встретила Кавказца крещенскими морозами. В его распоряжении было несколько явок, но прежде всего надлежало встретиться с Сорокиным. В Москве должны находиться также Землячка, Гальперин, Носков.
— Здравствуйте, господин Сорокин!
Элегантно одетый господин, с едва отросшими усами и бородой, энергично поздоровался, расстегнул пальто, поправил с непривычки врезавшийся в шею стоячий воротничок рубашки с галстуком.
— Рубен?
— Алексей Моисеев Гогиберидзе. Вы меня с кем-то путаете. Тогда как последние наши встречи в Брюсселе и Лондоне давали мне право надеяться…
— Помню, помню, — смеялся Бауман. — Давно в Москве?
— Только что приехал.
— Откуда?
— Из Тифлиса.
— Вот и прекрасно. Вместе позавтракаем. Вас в самом деле почти не узнать. Барином стали.
— Да и вы, дорогой товарищ, насколько известно, из простого Грача[9] превратились в важную птицу.
Что ни говорите, на нас теперь больше надежды, на Петербург. Там примиренцы все дело портят, Я недавно встречался с Красиным.
— Иу и как?
— Не договорились.
— Он частенько теперь бывает в Москве. Кстати, мы кооптируем вас в Московский комитет.
Они пили чай из толстостенных фаянсовых чашек. Жидкий московский чай, совсем не такой, какой подавали в маленьких стеклянных стаканчиках грушевидной формы — армуды — в крошечных татарских чайных во время долгих стоянок дилижанса на пути из Евлахо в Шушу.
Несколько дней ушло на знакомство с делами организации. Позже, уже в феврале, он ездил в Высшее техническое училище, расположенное в Немецкой слободе, среди деревьев, сплошь усыпанных птичьими гнездами. По утрам здесь стоял оглушительный гомон проснувшегося воронья, будто над головами идущих на занятия студентов распарывали простыни. Сорокин и Гогиберидзе шли по мостовой, чтобы не попасть под проливной дождь птичьего помета.
— Этот шум напоминает патриотические вопли нашей официальной прессы в связи с войной, — заметил Бауман. — Не находите? Только совсем непонятно, на кого они рассчитаны. Несмотря на то, что высокопросвещенная публика все знает, все понимает и морочить голову вроде бы некому, газеты продолжают лгать и лицемерить с непонятным усердием.
— Ничего не слышно, — жестами показал гость. Вороны рассаживались на деревьях, затихая.
— Я говорю, — прокричал Бауман, — что оболванивание умов продолжает оставаться хотя и примитивным, но действенным средством.
— Почему бы не свалить все грехи на «вероломных и кровожадных азиатов»? — усмехнулся гость. — Ведь «наш царь всегда против войны», — процитировал он, — но «зазнавшиеся японцы коварно напали на наш флот и принудили взяться за оружие».
— Высокоторжественные речи, — Бауман потряс в воздухе свежей газетой.
Московский комитет развернул пропагандистскую работу не только в Высшем техническом училище, но и среди студентов Московского униварситета, Строгановского художественно-промышленного училища, ряда других учебных заведений. Агитаторы из «Группы студентов социал-демократов» шли к рабочим, агитировали за проведение 19 февраля уличных демонстраций политического характера. Начиналась цепная реакция. Радикалы поднимали голову. Зима 1904-го готовила зимние события 1905 года, и бог ведает, какой ингибитор мог бы тогда задержать начавшееся брожение — нарождающееся дыхание первой русской революции.
Почтительное отношение к верховной ректорской власти истаивало на глазах. Оно испарялась, как оставленный на часовом стекле кристаллик льда. Но что значило неуважение к камергеру его величества, директору Строгановского училища господину Глобе в сравнении с тем, какое будущие художники оказали великой княгине, сестре императрицы, и даже самому государю императору, всемилостиво пожелавшему обратиться к молодежи — будущему российской культуры? Нет, что бы ни говорили консерваторы-оптимисты о том, что в ажитации молодежи, в ее апломбе и фраппировании общественного порядка нет ничего нового, что самые горячие, когда повзрослеют, станут вполне достойными отцами семейств, что-то кончилось безвозвратно, ушло в прошлое. Это по-разному, но тем не менее совершенно отчетливо чувствовали и директор художественного училища господин Глоба, и начальник Бакинского жандармского Управления полковник Дремлюга, и ротмистр Бугайский, и государь император, и молодой дворянин Гогиридзе, выходящий из сумеречного подъезда Сельскохозяйственной академии на яркий, искрящийся снег. Парк был пустынен. Темная фигурка грузинского дворянина, затерявшаяся в протоптанных аллеях старого парка, и та была похожа на дьявольский запал, готовый взорвать это заваленное снегом величавое безмолвие провисшего ельника, неподвижных сосен и голых корявых дубов, быть может помнящих еще шумные царские забавы Петра. А человечку в надвинутом на уши котелке, следующему в заметном отдалении, черная на белом снегу фигура напомнила жука-древоточца.
9
Грач — один из партийных псевдонимов Н, Э. Баумана.