Летом мы снова договорились все встретиться в Шуше. Только от Богдана не было в ту пору никаких известий.
Поездом добрались до Евлаха, а оттуда, как обычно, сто верст на лошадях до Шуши. Приехали в 11 часов вечера в полной темноте. Людвиг ворчал, ругал городские порядки.
— До сих пор не могут расширить дорогу, чтобы до дома на лошадях доехать. Двадцатый век! Полтора километра пешком должны топать в кромешной тьме. Вывесили фонари у городской управы да у дома городского головы. Им светло — и ладно.
— Фонарей, ага, мало на улицах, — сказал мужской голос рядом. — Но вы не беспокойтесь, мы знаем тут каждый камушек, вещи доставим в полной сохранности.
Когда глаза немного привыкли, стали различимы смутные фигуры амбалов.
— Сколько трудов, — шепнул мне Людвиг, — чтобы за пятак влезть с тяжелым чемоданом на нашу кручу. Смотри, Тигран, все тот же старик амбал. Работает, пока не свалится.
— Каждый раз, когда вижу таких стариков, сердце кровью обливается. Что, если бы наш папа вынужден был таскать тяжести?
— Да, как-то мрачно все тут, мрачно.
Спины амбалов согнулись под тяжестью ноши. Унылый лай собак отзывался далеким эхом. Призрачные силуэты гор то подступали к самой тропинке, готовые, как в тисках, раздавить путников, то убегали вдаль. Воздух был сырым и холодным.
— Вечером, ага, был дождь и туман. Поэтому так темно. В неудачный день приехали. Вчера еще было тепло.
Окна дома светились. На балконе толпился народ. Амбал уже успел сообщить о нашем приезде. У ворот поджидали Тарсай, соседи. Папа с мамой, оба в нижнем белье, не успели одеться, встретили нас наверху, в галерее.
— Пошли в дом, простудитесь.
— Какие вы стали большие, взрослые. Фаро как выросла, похорошела. А ты, Тигран, все носишь военную форму?
— Это для пущей важности, папа. В пути форма помогает. Быстрее запрягают лошадей.
Проснулись дети Тарсая — семилетний Миша и пятилетняя Меля. Девочка испугалась шума, заплакала. Миша принялся ее успокаивать.
Как хорошо дома! Почти никаких перемен. Все тот же папин письменный стол, заваленный книгами, к которому в детстве мы боялись подойти близко. Портреты папы и Тарсая в рамах на стене. Та же тахта с вышитыми мною мутаками. В темные зимние вечера, сидя за круглым столом, накрытым шерстяной скатертью, папа рассказывает маме содержание прочитанных книг. Большие швейцарские часы над тахтой, покрытой пестрым ковром. Все на своих прежних местах, ничто не изменилось, только новые морщины прибавились у родителей.
До чего они нам обрадовались! Поставили на стол кипящий самовар, банки с вареньем, мацони в глиняном кувшине, традиционный шушинский сыр, домашний хлеб.
— Нам помогает теперь расторопная молодуха, — говорит отец. — Приехала из деревни в гости к свекрови, а та возьми да помри. Муж, видно, на фронте погиб — никаких вестей от него. Вот мы и взяли ее себе в дочки.
Тарсай одел детей и, несмотря на мамины протесты, усадил за стол. Мама с грустью поглядывала в их сторону и тяжело вздыхала. Отец радовался, что я окончила семь классов.
— Только замуж я тебя все равно не отдам. Дальше учиться будешь.
— Как будто она тебя послушает, если замуж захочет выйти, — глядя из-под пенсне, заметил Тарсай.
Разговор, как всегда, перекинулся на политику. Мама, чувствуя опасность этой темы, торопила всех отправиться спать. Пока собирались, я рассказала Тарсаю о встрече с Новиковым, о его предложении устроить меня в петербургскую гимназию.
— Только старикам пока не говори, — попросил он. — Они надеются, что ты хотя бы год теперь поживешь с ними, будешь учительствовать в Шуше. Без нас они так одиноки.
— Что слышно о Богдане?
Тарсай пожал плечами.
— Последний раз я видела его полгода назад в Баку.
— Говорили, он приезжал в Тифлис, но почему-то ко мне не зашел.
— Ты ведь знаешь, какая у него жизнь. Наверно, не смог.
Я долго стояла на балконе, вглядываясь в темноту. В небе зажглись звезды, засеребрилась долина Аракса. Замерцали сквозь туман огни домов, лежащих внизу. Туман рассеивался, огней становилось все больше, точно кто-то ходил по огромному темному залу и зажигал свечи. Верх и низ наполнялись светящимися точками, которые то смешивались, то стремительно разбегались, отчего город пульсировал мелкими вспышками, проясняя на едва уловимое мгновение далекие силуэты гор и тени склонившихся над балконом деревьев. Я пребывала в странном, почти молитвенном состоянии, как в раннем детстве, и вернулась в комнату совсем продрогшая.
Дом спал. Я разделась, легла, но долго не могла уснуть, слыша над головой жесткое, неумолимое постукивание швейцарских часов.
За завтраком мама почти не ела — все глядела на нас. Вспомнив о Богдане, всплакнула. Папа тоже сник. По случаю нашего приезда он надел новый сюртук, крахмальную сорочку и черный галстук. Все как-то разом замолкли, уткнулись в свои тарелки. Никто не знал, где находится брат: в Баку, в Петербурге, за границей, в тюрьме?
Утром Шуша предстала перед нами бело-розовым озером, застывшим в пышнозеленых крутых берегах. Вдоль всего балкона стояли горшки с цветами. Чистый, прохладный воздух был напоен ароматами запаздывающей весны.
— Как это хватает у тебя терпения, мама, ухаживать за таким количеством цветов? — спросил Тиграп.
— Пожили бы вы в таком одиночестве, как мы с отцом. За кем еще ухаживать? Никто из вас не хочет жить с нами.
После завтрака мы пошли на бульвар, на котором, как всегда, шли политические споры. Навстречу нам попался Темур.
— Ну как, — спросила я его, — все по-прежнему воюете с марксистами? Говорят, ваш лидер приехал, Левов Атабекян.
Нас окружила шумная компания.
— С каких это пор, — вступил в разговор окончивший в Петербурге биологический факультет Газар, — ваш Богдан стал увлекаться биологией? Несколько раз брал у меня книги, интересовался вопросами старения. Он ведь на химика учится.
Людвиг отвел меня в сторону. Его длинные волосы были стремительно зачесаны назад, толстая трость заложена за спину.
— Хочу сообщить тебе неприятную новость. Лучше узнай ее от меня, чем от кого-нибудь еще. Богдан арестовал.
— Арестован?!
— Родители не должны знать. Его арестовали еще в феврале по делу Московского комитета. Каким-то образом ему удается присылать из Таганской тюрьмы домой письма, на которых нет жандармских штампов. Поэтому старики ни о чем не догадываются.
— По-моему, мама догадывается.
— Вряд ли.
В один из воскресных дней ученицы старших классов, студентки, женщины, общественницы были приглашены в дом Аветовых, рядом с бульваром. На большой веранде поместилось человек двести. Ожидался доклад Левона Атабекяна „О современных идейных течениях среди армян“.
После получасового томительного ожидания он наконец явился — красивый, приветливый, простой в обращении, порывистый. Были приготовлепы небольшие нодмостки, покрытые ковром, столик, графин с водой, изящное кресло. Балкон утопал в зелени.
Герой дня Левон Атабекян, обучавшийся, кажется, медицине и философии в Германии, недавно приехал в Шушу. Все местные девушки были в восторге от его начитанности, от блестящих глаз, пышной шевелюры, заграничного костюма. Его считали самым выдающимся революционером нашего города. Когда он начал рассказывать о различных течениях в общественной жизни Закавказья, его слушали, затаив дыхание.
Левон призывал бороться за общеармянские интересы, против турецкого ига и российского самодержавия. Все это показалось вчерашним днем. Многие из нас, бакинских учащихся, переболели этими идеями несколько лет назад.
Однако лица слушательниц выражали трепетное благоговение. Докладчику аплодировали нескончаемо долго, стоя. Когда смолкли аплодисменты, я попросила слова. Здесь было настолько непривычно видеть женщину-армянку, ввязывающейся в теоретические споры, что на меня смотрели с нескрываемым удивлением.
Говорила я минут тридцать. Отдав должное красноречию и эрудиции докладчика, я попыталась опровергнуть ложные положения, используя главным образом аргументы Богдана в его знаменитых спорах с лидером дашнаков Христофором Микаеляном.