Исахаияны обрадовались ее приезду. Тигран метался по квартире, не знал, где усадить Фаро, чем ее угостить. А гостья волновалась в ожидании предстоящей встрече с братом. Они не виделись почти год, с того самого дня, когда Богдан делал доклад в темном, сыром сарае Я Балаханах.
«Не знаю, как бы пережила я часы ожидания, — пишет в своих воспоминаниях бабушка, — если бы Исаханяны не взяли меня вечером с собой в театр».
Как и о некоторых других наиболее симпатичных ей людях, о Тигране Исаханяне бабушка пишет: «До чего он похож на Богдана!» Нахождение сходства разных людей с любимым братом можно объяснить, пожалуй, наличием некоего внутреннего эталона, выбранного в качестве абсолютной человеческой меры, к помощи которой она прибегала в минуты радостных встреч.
Далее бабушка описывает, как, войдя в похожий на огромный храм зал, она догадалась, что находится в Московском Художественном театре. Знаменитая чайка на занавесе, «а Чехова уже нет», с грустью отмечает бабушка.
— На следующий день, — рассказывала она, — получила я в жандармском управлении пропуск и поехала в Таганку. На остановке конки слезли мы вместе с маленькой сгорбленной старушкой и через пустырь направились к тюрьме.
«Эх, милая, — вздохнула старушка, перехватив узелок, — рано горе узнала. Ничего, крепись. Я десять лет терплю. То один сын в тюрьме, то другой. И оба, говорят, за правду страдают, — зашептала она в самое ухо. — Кто прав, кто не прав — бог рассудит. Нести все одно надо. Хорошо еще, дочь кормит. А то бы куда? Дочери, конечно, тоже не сладко: на заводе работает, детей мал-мала пять человек. За всеми хожу, милая. Жизнь прожить — не поле перейти».
— Мы долго стояли у ворот тюрьмы. Не пускали. Прошло часа три. Наконец начали выкликать фамилии. Привели меня в просторную комнату, где уже находилось много арестованных. К каждому кто-нибудь приходил. Я-то думала, нас подведут к решетке, но никакой решетки не было. Комната как комната — вроде как на свидание в больницу пришла. Я очень волновалась. Сидела, ждала, и сердце в груди екало. Появился Богдан в обычном черном своем пиджаке, в синей сатиновой косоворотке…
— Ты пишешь, — перебил я бабушку, — что Богдан не ждал тебя, удивился, обрадовался, думал, кто-то из Красного Креста пришел, тогда как в письме Лизе в Женеву…
— Могла и напутать. Я ведь все это позже записывала. Помнится, он был очень удивлен и обрадован. Показал на Баумана, к которому тоже пришла на свидание какая-то девушка. Бауман очень видный был: высокий, стройный, с огромным лбом, умными красивыми глазами.
«Николай, — окликнул его Богдан, — очень уж ты понравился моей сестричке».
«Мы так и подумали, что сестра. Похожа». — Молодая, строгого вида женщина, сидящая поодаль, долго и пристально смотрела на меня, будто запоминая.
«Елена Дмитриевна Стасова, — шепнул Богдан. — Наш Абсолют. Память феноменальная. Неисчерпаемый кладезь конспиративных явок и адресов».
«Я еду теперь в Петербург, — сказала я. — Людвиг дал два адреса: один — Стасовых, другой — барона фон Эссена. Он, видно, не знал, что Елена Дмитриевна здесь, с тобой».
«Как старики? Надеюсь, не догадываются, где я».
«Я и сама не догадывалась до недавнего времени».
«Да, — покачал головой Богдан, погрустнев, — мало им от нас радостей. А почему именно в Петербург?»
«Хочу продолжить учебу».
«Умница».
«Александр Иванович Новиков обещал помочь устроиться в частную гимназию».
«Он поможет».
— Я рассказала о встрече с Исаханянами, о Художественпом театре, о жизни в Шуше.
«Вам-то здесь как?».
«Теперь относительно свободно. Если бы приехала несколько месяцев назад, нас бы разделяла решетка. Все так быстро меняется. Вот только с судом тянут. Мы все его ждем, как манны небесной».
— Полчаса пролетели незаметно, — продолжала бабушка. — Пора было уходить. Я едва сдерживалась, чтобы не заплакать. Как-то вдруг накатило, расслабило, развинтило разом и, несмотря на все мои усилия казаться веселой, по щекам потекли слезы, и я ничего не могла поделать с собой.
Богдан обнял меня, прижал к груди. Подошли Стасова, Ленгник, Бауман. Пожимали руки, успокаивая. Я ощутила жесткое прикосновение к ладони плотно сложенного листа бумаги. Догадалась: письмо на волю. Сжала кулак. В другую руку мне сунули сразу несколько записок.
Тюрьма жила своей жизнью, и слезы посетителей были здесь не в диковинку. Более того, они стали неотъемлемой частью тактики, позволявшей бесконтрольно переписываться с внешним миром, прибегая к помощи чужих, подчас вовсе незнакомых людей. Казалось, что посетители связаны той же невидимой цепью, что и заключенные. Было в этих общих свиданиях нечто такое, что позволяло доверять всякому, переступившему тюремный порог, что делало любую неграмотную старуху находчивой и изобретательной, с полуслова, полужеста, полунамека понимающей, что именно должна она сделать, оказавшись за пределами мрачных тюремных стен.
— Мне было стыдно за свою несдержанность, — тем не менее заметила бабушка.
После свидания с братом она отправилась на вокзал. Приехав в Петербург и сдав вещи в камеру хранения, решила позавтракать в привокзальном буфете. Можно представить себе, с каким удивлением она вдруг услышала знакомый голос за спиной:
— Слава богу, Фаро. Где пропадала ты столько времени? Жду тебя не дождусь.
Оглянулась. Перед ней стоял радостно улыбающийся Егор Мамулов!
«Я не поверила своим глазам.
— Каким образом? Ты ведь учишься теперь в Юрьеве на юридическом факультете.
— До десятого сентября я свободен, вот и приехал встретить. Три дня жду на вокзале, выхожу к каждому поезду. Меня уж тут на заметку взяли, вызывали к начальнику станции, два раза документы проверяли. Я никуда не отлучался, боялся не встретить тебя. Прости, может, ты этого совсем не хотела. — На глаза его навернулись слезы. Нарочито веселым голосом он воскликнул: — Что это я разболтался, болван? Ведь ты голодная. Садись. Сейчас закажу кофе и что-нибудь еще.
Была ли я рада Егору? И да и нет. Люблю ли его? Не знаю. Меня трогает его нежность, привязанность, приятно быть с ним рядом, особенно в кругу друзей. Без него я скучаю, но наедине с ним испытываю постоянную скованность, становлюсь неестественной, деревянной какой-то. Я не могла бы, наверно, поцеловать его и не знаю, что мне ему сказать, моему милому, хорошему, самому близкому другу.
Все подруги в кого-то влюблены, а я словно навсегда осталась маленькой. В детстве говорила: замуж выйду только за папу. Теперь готова сказать: люблю одного Богдана. Все время думаю о нем, о том, как бы отнесся он к каждому моему шагу.
— Так что мы будем делать теперь?
— Разыщем Айко. Она уже где-то устроилась.
— Нет, Фаро. Я все лето мечтал провести с тобой хотя бы один день в Петербурге, показать тебе этот прекрасный город, наговориться всласть. Пожалей своего старого друга, уступи ему. Даю слово не напоминать о том, о чем ты не желаешь слышать. Тут, на Пушкинской улице, сдаются меблированные комнаты. Наймем две комнаты и за несколько дней сможем обойти весь Петербург. Уверяю, другой такой возможности не будет. Петербургская жизнь закрутит, закружит.
Две уютные комнатки находились по обе стороны длинного коридора, но мы там только спали, целыми днями блуждая по музеям, паркам, улицам и окрестностям Петербурга. До того уставала, что засыпала как убитая, и утром Егору с трудом удавалось разбудить меня. Когда днем мы присаживались в парке или сквере, чтобы немного отдохнуть, Егор начинал тихо петь, и это было чудесно. Он обладал дивным голосом, замечательным слухом, а главное, столько душевного тепла было в его песнях, что я чуть не плакала, ощущая боль, стыд и раскаянье. Почему мне не было дано полюбить его?
Петербург завораживал своими внезапными переходами от величавой строгости арок, фронтонов, крутого изгиба тускло-золотого купола Исаакиевского собора, неизменно возникающего в просветах между домами, к тесным, мрачным, как бы в подземелье спрятанным внутренним дворам доходных домов и от них — к свободным просторам Невы, исчезающим в легком мареве жемчужно-лазурной дымки.