Натешившись, солдаты вышвырнули матушку и нас с сестрой из церкви. Следом, тесня друг друга, потянулись ослы. Они выбрались на улицу и разбежались, привлечённые запахом самок. Пока солдаты собирали их, пастор Мюррей, волоча пробитые дробью ноги, по стёршимся под его подошвами ступеням деревянной лестницы, по которой он поднимался бессчётное число раз, забрался на колокольню. Там он встал, опираясь локтями на подоконник, и через разбитый витраж окинул взглядом весь Далань, центр дунбэйского Гаоми, где прожил несколько десятков лет: стройные ряды соломенных крыш, широкие серые проулки, словно подёрнутые зелёной дымкой кроны деревьев, речки и речушки, бегущие, поблёскивая, меж деревнями, зеркальная поверхность озера, густые заросли камыша, пышное разнотравье, окаймляющее камеи прудов, рыжие болота, где устраивают свои игрища дикие птицы, бескрайние просторы, которые разворачиваются, подобно живописному свитку, до самого горизонта, золотистый Вонюлин — гора Лежащего Буйвола, песчаные холмы с раскидистыми софорами… Его взгляд упал вниз, где на улице, словно дохлая рыба, распласталась с оголённым животом Шангуань Лу, а рядом двое орущих младенцев, и душу его охватила превеликая печаль, слёзы застлали глаза его. Макнув палец в сочащуюся из ног кровь, он написал на серой стене четыре больших иероглифа: Цзинь Тун Юй Нюй. Потом громко воскликнул: «Господи! Прости меня грешного!» — и ринулся вниз головой.

Пастор Мюррей падал словно большая птица с перебитыми крыльями; мозги его шлёпнулись на твёрдую почву улицы, как кучка свежего птичьего помёта.

Глава 12

Близилась зима, и матушка стала носить отороченную синим бархатом и подбитую ватой куртку свекрови. В ней Шангуань Люй собиралась лечь в гроб, шили её четыре пожилые женщины. У каждой был полон дом сыновей и внуков, и урождённая Люй пригласила их всех на свой шестидесятый день рождения. Теперь в этой куртке ходила матушка. Спереди она вырезала два круглых отверстия, как раз на месте грудей, чтобы легче было выпростать их, когда я захочу есть. Этой осенью — воспоминание приводит меня в бешенство — разбился, бросившись с колокольни, пастор Мюррей, а матушкины груди подверглись растерзанию. Но эта беда уже отошла в прошлое — ведь они воистину прекрасны, и никто не в силах погубить их. Они как люди, владеющие секретом вечной молодости, как роскошная зелень сосен. Чтобы избежать нахальных взглядов, а главное — чтобы защитить их от холодного ветра и сохранить молоко тёплым, матушка нашила на эти отверстия два кусочка красной ткани — этакие занавесочки. Изобретательность матушки переросла в традицию: такая одежда до сей поры в ходу у кормящих матерей в Далане. Только отверстия теперь более круглые, а занавесочки делают из более мягкого материала и расшивают красивыми цветами.

Моя зимняя одежда — «карман» из парусины и плотной хлопчатобумажной ткани надёжно затягивался наверху тесёмкой, а прочные лямки матушка завязывала под грудью. Когда наступало время кормления, она втягивала живот и поворачивала «карман», пока я не оказывался перед грудью. В «кармане» я мог стоять только на коленках, голова плотно прижималась к груди; стоило повернуть голову вправо, как я тут же находил левый сосок, поверну влево — правый. Вот уж поистине — со всех сторон ждёт успех. Но был у этого «кармана» и недостаток: руками не пошевельнуть, и я уже не мог, следуя своей привычке, держать во рту один сосок и защищать рукой другой. Восьмую сестрёнку я отлучил от материнской груди вовсе. Если сестрёнка пыталась посягнуть на неё, я тут же начинал царапаться и лягаться, заставляя бедную слепую девочку обливаться слезами. В результате она жила лишь на жидкой каше, и старшие сёстры очень расстраивались по этому поводу.

В течение долгих зимних месяцев процесс кормления омрачался для меня страшным беспокойством. Когда я держал во рту левый сосок, всё внимание моё было обращено на правый. Мне представлялось, что в круглое отверстие куртки может вдруг проникнуть волосатая рука и утащить временно не занятую грудь. Не в силах отделаться от этой тревоги, я часто менял соски: чуть пососав левый, хватался за правый, а лишь отворив шлюз правого, старался переметнуться к левому. Матушка наблюдала за мной с изумлением, но, заметив, что я сосу левую грудь, а кошусь на правую, быстро догадалась, что меня тревожит. Холодными губами она покрыла моё лицо поцелуями и тихонько проговорила:

— Цзиньтун, сыночек, золотце моё, всё мамино молоко для тебя, никто его не отнимет.

Её слова приуменьшили беспокойство, но полностью страхи не развеялись, потому что эта покрытая густыми волосами рука, казалось, притаилась где-то рядом и лишь ждёт удобного момента.

Утром шёл мелкий снег. Матушка надела свою сбрую для кормления, закинула на спину меня, свернувшегося в тёплом «кармане», и велела сёстрам носить в подвал краснокожий турнепс. Откуда взялся этот турнепс, мне было наплевать, привлекала лишь его форма: заострённые кончики и сами пузатые корешки напоминали женские груди. Были уже драгоценные тыквочки — блестящие, маслянистые, — белоснежные голубки с нежным оперением, а теперь и этот краснокожий турнепс. Все они — цветом ли, внешним видом или теплом — были похожи на грудь, и все, независимо от времени года и настроения, были её символами.

Небо то прояснялось, то темнело. Дул промозглый ветерок с севера, и старшие сёстры в своей лёгкой одежонке втягивали головы в плечи. Самая старшая собирала турнепс в корзины, вторая и третья сёстры таскали эти корзины в подвал, четвёртая и пятая, сидя там на корточках, выкладывали его на землю. У шестой и седьмой прямых обязанностей не было, но и они старались помочь в меру сил. Восьмая сестра работать вообще не могла; она сидела одна на кане, о чём-то глубоко задумавшись. Шестая сестра носила от кучи до лаза в подвал по четыре турнепса. Седьмая носила на такое же расстояние только два. Матушка со мной на спине курсировала между подвалом и кучей турнепса, раздавая указания, критикуя за оплошности и вздыхая. Указания матушка раздавала, чтобы не снижался темп работы; критиковала, чтобы подсказать, что нужно делать, чтобы турнепс за зиму не испортился. Ну а её вздохи были об одном: жизнь штука нелёгкая, и, чтобы пережить суровую зиму, нужно работать не покладая рук. К матушкиным указаниям сёстры относились отрицательно, критикой были недовольны, а вздохи не воспринимали вовсе. До сих пор неясно, как на нашем дворе вдруг оказалось столько турнепса; лишь потом я понял, почему матушка старалась заготовить на ту зиму так много.

Когда перетаскивать турнепс закончили, на земле осталось валяться штук десять — разных по форме, но всё же напоминавших женскую грудь. Встав на колени и согнувшись над лазом в подвал, матушка протянула руку и вытащила оттуда Сянди и Паньди. Я при этом дважды накренялся и оказывался вниз головой. Из-под матушкиной подмышки были видны маленькие снежинки, плывущие в бледно-сероватом свете солнца. Завершилось всё тем, что матушка передвинула расколотый чан для воды — теперь он был забит клочьями ваты и шелухой — и закрыла им круглый лаз. Сёстры выстроились в шеренгу у стены дома, будто в ожидании новых приказаний. Но матушка лишь вздохнула:

— Из чего мне пошить вам всем тёплую одёжку?

— Из ваты, из ткани, — ответила третья сестра, Линди.

— А я будто не знаю! Деньги я имею в виду, где столько денег взять?

— Продай чёрную ослицу с мулёнком, — буркнула вторая сестра, Чжаоди.

— Ну продам я ослицу с мулёнком. А как будем сеять будущей весной? — парировала матушка.

Самая старшая, Лайди, всё это время молчала, а когда матушка повернулась к ней, опустила глаза.

— Завтра ступайте с Чжаоди на рынок и продайте мулёнка, — сказала матушка, с беспокойством глядя на неё.

— Но он ещё мать сосёт, — вступила в разговор пятая сестра, Паньди. — Почему бы нам пшеницу не продать? У нас её много.

Матушка бросила взгляд в сторону восточной пристройки: дверь была не заперта, а перед окном на железной проволоке сушились носки командира отряда стрелков Ша Юэляна.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: