Снова поднимаются на ноги партизаны. И сразу опасность отступила туда, где глухо, редко постреливают.
– Человек двадцать со мной. Станковые пулеметы и кто при них – остаются, – говорит начальник штаба.
Алексей остается – Толя вскочил. Неприятно это – глаза начальства: будто взвешивают тебя. На всякий случай Толя спрятался за чью-то спину.
Черная поляна осталась позади. Теперь шли по сухой, уводящей вдаль просеке. Сырокваш остановился. И все стоят, как шли, – гуськом. Здесь к просеке привязаны две дороги. Та, что по правую руку, – из Лядов, слева – из Костричника. Выпуклые глаза Сырокваша снова задержались на Толе.
Толя испуганно покраснел, стал рассматривать затвор своей винтовки.
– Останешься здесь. Смотри за этой дорогой. Немцы в Лядах.
Все уходят. Будто втягивает их тенистая просека. Замыкающим – толстый Савось. Винтовка, сумка с запасными дисками к «Дегтяреву» сползают с плеча. Савось дергается, поправляя их. Его, вчерашнего полицая, Сырокваш взял, а Толя торчи тут как пень.
Стал под дубом так, чтобы видеть лядовскую дорогу, сразу выныривающую из кустов. Ему поручили смотреть, и он смотрит, хотя понимает, что это просто так. От него отделались, вспомнили, что в лагере – мама. А сами будут впереди поджидать немцев.
Солнце уже поднялось. Острые лучи пронизывают кроны деревьев, наверно, достают до утренних холодных перышек птиц, пропикают в пушок, добираются до тепленькой кожицы. Не оттого ли так возбуждены, так вспархивают желтоглазые пеночки, так. звонко и тревожно тэк-террекают рыжегрудые зорянки. На суку зазеленевшей березы пристроилась сойка, все вертится, вертится. Будто показывает: «А вот еще какой цвет у меня есть, голубой, белый и вот еще какой!» Здесь на солнышке и запахи сильнее: молодой папоротник, черемуха.
Шест-надцать лет – звучит! А потом семнадцать, а там война окончится, и для Толи начнется то, что приходит к человеку, когда он – взрослый. Вчера, когда укладывались спать, мать сказала Алексею:
– Пришел как раз к именинам. Завтра нашему Толе шестнадцать.
– Малеча, – посочувствовал старший брат.
По-особенному уютно было вчера в углу землянки.
Маленькая – в ладонь – тучка одиноко белеет в солнечном голубом небе, спешит, словно от своих отбилась. А вот и заплакала бедняжка, да такими тяжелыми каплями. Неожиданный дождь торопливо обстукивает листья берез и осин, будто ищет самый нужный. Капли стучат по Толиной кепке, по плечам. Рукава серого пиджака пятнисто потемнели. Дуб в мае – совсем ненадежное укрытие от дождя, да и не хочется от такого прятаться. На ложе толстенького норвежского карабина жирно заблестели медные шарики, словно самим солнцем разбрызганные. Толя взвел глухой, совсем как чугунный, затвор. Подумал и загнал патрон в патронник. И сразу внимательней стал прислушиваться к далеким выстрелам. Дождь прошел, а там по-прежнему стреляют, но уже кажется, что забавляется кто-то: бя-х, бя-х!
Со стороны лагеря идут несколько партизан. Ведет их Мохарь. Он в военном кителе, в диагоналевых галифе, крепкие мужские складки на квадратном лице выбриты до синевы. С новеньким автоматом и с неизменным планшетом, свисающим почти к каблукам. Странные у этого человека глаза: очень спокойные, даже холодные, но такие прилипчивые. Бакенщиков как-то сказал: «профессиональные». Видимо, надо сознавать, что ты не просто человек, а и еще кто-то, чтобы смотреть на людей так, как Мохарь. Смотрит, будто страницы листает, не спеша, поплевывая на пальцы. И ты невольно подставляешь себя этим глазам и сам начинаешь заглядывать в самого себя.
Человек этот настолько уверен в своем праве и даже обязанности засматривать в тебя, читать тебя, как книгу, что и ты охотно соглашаешься: да, именно он имеет право, и это очень хорошо. Ты ведь знаешь: в тебе все на месте, как должно быть, ты – свой. И верится, что Мохарю только это и надо, что он это видит, что это его тоже радует.
Среди партизан, которых ведет Мохарь, Митя «Пашин». Остальных Толя знает только в лицо.
– Где стреляют? – спросил Мохарь.
Толя хотел показать в сторону Лядов, но тут глухо протатакал пулемет в другой стороне. Хлопцы пошли по дороге на Костричник. Митя «Пашин», стройный в своем синем костюме, идет позади всех. Внимательно смотрит на носки ботинок.
Мохарь остался под дубом. Толя рад ему. Вдвоем приятнее. Чтобы не скучно было человеку, Толя сказал:
– Погодка сегодня.
Лицо человека улыбнулось. Толя понял, что никакого отношения к нему, к его словам, к его существованию улыбка эта не имеет, но все-таки веселее, когда рядом с тобой улыбающийся человек. И вдруг!.. Совсем близко, там, куда только что ушли пятеро, длинно запела автоматная очередь. Наш строчит торопливее. Да и не было ни у кого из пятерых автомата. Неужели? Не должно, не может быть!.. Глядя на что-то, что еще не видно, Мохарь боком-боком отходит к кустам. Толя тоже отбежал и стал лицом к костричницкои дороге, на которую до этого не обращал внимания. Теперь Толя увидел, что она верткая, хитрая, а близкий поворот прячет что-то.
– Это немецкий? – торопливо спросил он, готовый верить, подчиняться человеку в военном кителе. А тот поглядел на Толю и ничего не ответил. И сделал то, что потрясло не менее, чем близкая автоматная очередь: повернулся и побежал, исчез в кустах.
Теперь Толя совсем поверил, что немцы здесь, рядом. Взялся за затвор, как делал не раз, рисуя себе начало боя. Вспомнил, что винтовка уже заряжена. Он знал, что человек, которого поставили на пост, не должен уходить. Но что будет дальше, он не знал.
Откуда это? Кто эта мужеподобная грузная баба, вдруг оказавшаяся прямо перед глазами? Не видит его, и это странно, жутковато и немного смешно. Представляя, как она испугается, Толя из-за куста окликнул:
– Ты откуда, тетка?
Ужас, скомкавший рыхлое лицо женщины, медленно выдавливающий белые глаза, что-то подсказал Толе. Он поспешно глянул чуть в сторону, и старуха перестала для него существовать. Теперь он ничего не видел, ничего не было, кроме тех, что выходили из-за поворота и шли к просеке, прямо на Толю. Глаза прикипели к кожаной куртке идущего впереди, задних Толя видит как зеленые пятна – их становится все больше. И тут он обрадовался, жадно, поспешно: да это же Максим, ну да – повар. Смуглое красивое лицо! У Максима глаза голубые-голубые, вот подойдет ближе, и станет видно, что – голубые.
Толя не старался, не хотел додумать: почему повар Максим, почему с немецким автоматом, которого у него никогда не было, почему он в какой-то тужурке, кто те – зеленые? Случайное сходство заслонило все, потому что все другое было смерть, конец…
Сколько раз Толя рисовал себя в бою, еще минуту назад ждал, что вот покажутся и он будет что-то делать. И, может быть, делал бы, а не стоял остолбенело, поджидая свою смерть, если бы она шла по лядовской дороге, когда бы не так знаком был человек в черной тужурке… Толя вот-вот убедится, что глаза у него голубые, он уже почти видит их. Обрадованно потянулся из-за куста навстречу, спеша убедиться…
Горой рухнула на него автоматная очередь, отшвырнула, бросила на землю. Грохнулся, – показалось, что весь загудел, как металлическая труба.
– Айн менш!.. Цурюк!..
… Толя лежал в глубокой-глубокой яме, крик немца, стрельба еле-еле доходили до него. Тупая, безразличная, опасная мысль завладела им: «Я ранен, вначале человек боли не ощущает, я упал далеко от просеки, в яму, меня тут не найдут».
Хотелось еще глубже погрузиться в это оцепенение…
… О боже, это правда. Они что-то говорят, говорят, Лина плачет. Зачем они, если я все знаю? Почему я здесь, почему слушаю их, когда моего Толю убили?.. Я хотела ему сказать, подала сапоги и хотела сказать. Могла сказать. Что я хотела сказать? Почему я не сказала, боже, почему я ничего не сделала! Тогда я могла, теперь ничего невозможно, никогда… Его убили… Его бьют, мучают, убивают, он один среди чужих, взрослых!.. О чем это я? Что это я? Такая глупая – надо же, надумалась… Такое приснилось! Вот я сейчас проснусь, и будет другое. Как хорошо, что это только во сне. Помогите мне проснуться, прошу вас, я сама не могу, а здесь так темно. И Паша – такая чудная! Думает, что Митю убили. Такой страшный у нее голос, у доброй ласковой Паши! Гладит маленькие синие пятнышки на виске у сына и думает, что это пули. Какой он большой, ее Митя, теперь, когда на земле. Пашенька, не надо, это мне снится, вот встану, и ничего не будет. Алеша что-то говорит… Да я не плачу, сынок, я знаю… Кому воды, кому плохо? Какой Анне Михайловне? Я сейчас, помогите мне проснуться…