Впереди – пожар. Дым белый, сухой – так горят соломенные крыши.

– Зорька, – сказал Алексей.

Стрельба и сзади, от шоссе, надвигается. Видно, идут цепью. Невод растягивают. Алексей как-то всем корпусом показал: туда! И пошел, побежал левее, вдоль поля, а потом совсем к шоссе завернул. Ведь это навстречу стрельбе, навстречу немцам! Но Толя послушно бежит за братом. От усталости щемят зубы, сам себе кажешься гулким и нескладным, как тот ржавый котел, что тащили по дороге волы. Бьют и бьют выстрелы, ты весь гудишь, как металлический. И сквозь этот гул и грохот прорывается тоненькая мысль-воспоминание: в этом густом осиннике хорошо растут красноголовики, а вот и толстый дуб, Толя его помнит, в прошлом году он собирал желуди, приносил домой, показывал матери: «Целый пуд, высушу для кабанчика».

Мама теперь на аэродроме, в эту минуту чем-то занята, что-то делает. Не знает, – хорошо хоть это! – что Толя и Алексей здесь, что они вдвоем, что их гонят немцы, что бежать уже некуда. И это случится вблизи поселка. «Слышали, сынов Корзунихи убили? Привезли, возле комендатуры лежат. Обоих. Бедная. А бургомистр аж пляшет».

Толя вспомнил, что у него даже винтовка не заряжена. Загнал патрон в патронник. Брат впереди идет, это раздражает, потому что невольно прикидываешь: кого первого и обоих ли? «Слышали, сына докторова убили? Старшего. Нет, кажется, младшего. Идем глянем. Там на шоссе лежит».

И все из-за Толи, дурака! Прав Алексей.

Стрельба осталась в стороне, сзади. А впереди уже просвечивает шоссе. Толя присмотрелся: километров пять пробежали! Оттого, что так бежали, так устали, оттого, что день только начинается, ощущение такое, что опасность не отступила, а, наоборот, – приблизилась. Особенно когда сидишь на земле, ничего за кустами не видишь. Толя поднялся.

Стрельба затихла не скоро. Она то приближалась, то уходила в сторону. Ждали долго. Почти до вечера. Алексей тут, на «курортах», научился ждать. И молчать. Потом осторожно пошли. И все кончилось очень просто – вышли к Фортунам. И хотя в Фортунах ничего не изменилось, остается такое чувство, что очень, очень многое стало другим. Все стало другим.

– Что горело? – спросил Алексей у часовых – Светозарова и Молоковича, лежавших у пулемета.

Повернув горбоносое, рябое от оспы лицо, Светозаров посмотрел с земли, но так, будто сверху вниз посмотрел.

– Сарай горел, в котором Коваленок прятался. И этот, ваш, ну, что тоже из полиции пришел… Комлев. И Сашко сдали. Вышли с поднятыми ручками.

II

Схватили хлопцев! Теперь они в Селибе. И чистая случайность, что Толя не с ними. В эту минуту он видел бы комендатуру, свой дом, школу и его видели бы, избитого, беспомощного. Оттого, что Толя мог теперь быть не здесь, среди своих, а там, все, что у него перед глазами, не кажется устойчивым, настоящим.

В деревне только и разговоров о том, что случилось в Зорьке. Появление Толи заметил, кажется, лишь командир взвода Пилатов. Он обрадовался, но как-то очень сердито обрадовался. И тогда все вспомнили, что Алексей и Толя тоже оттуда.

– Убили, немца убили хоть одного? – грозно спрашивает Царский. Толя уверен, что убил, но именно потому скромничает, не говорит твердо, а это подогревает сомнения в Царском. Он и без того переполнен гневом: – Подняли ручки! Партиза-аны!

И снова кто-то напоминает, что Разванюша и Комлев из полиции.

– Да они же по заданию в полиции были.

– Знаем это «по заданию».

– А-а, кто только не становится теперь партизаном!

Толя с отчуждением смотрит на хлопцев. Судят о случившемся поспешно, недоверчиво, будто назло кому-то. Но ведь не трус же Разванюша. И не из тех, кто покупает предательством жизнь. Да, невероятно – сдались в плен. Неужели и Толя, когда бы пошел с ними, сдался?.. Выбежали из дому – первая машина уже в деревне! – побежали к сараю, немцы трассирующими подожгли. Толя не верит, что и он бы… Но ведь за час до того и Разванюша конечно же не верил, что живьем отдаст себя в руки немцам, бургомистру.

Толя обрадовался (и за Разванюшу и за себя: все становилось на место!), когда Головченя сказал вдруг:

– А может, пожалели деревню, людей?

– Пожалели! – противно хмыкнул кто-то.

– Нет, ты, Головченя, тоже не то, – горячо заговорил Коренной, – да, дети, да, жалко… Готов, что угодно. Но не сдаваться же нам. Немцам только и надо, чтобы потом аккуратненько, без помех, этих самых детей…

– А кто говорит сдаваться? – прозвучал сердитый бас. И Фома здесь. Сидит на бревне, курит, угрюмый, большой. – Люди к нам вон как! Да хоть бы и как, люди же, дети, наши люди. А ты пих-пах, да драла. Воюй, а не дразнись.

Но ведь это и о Толе. Могли, очень даже могли немцы сжечь деревню. Они и без повода это делают. Еще хорошо, что близко от шоссе эти поселки и немцы не считают их партизанскими, берегут для зимнего постоя. Но это сегодня так, а завтра… Сколько уже сожгли!

– И так и этак, а убивать, жечь они будут, – заговорил сидящий у забора Бакенщиков. «Профессор», по обыкновению, трет свои очки о худое, высокое колено и говорит тихо, но слышат его все. – Они еще только разгон берут. А что было бы, если бы они действительно победили? Эта война для России тяжелее, чем для кого. Когда другие объявляли города свои «открытыми», ну… не входящими в зону боя, они знали: впереди у немцев Россия, немцы встретятся еще с русской силой. А нам уже не на кого надеяться.

Впервые Бакенщиков говорит то же и так же, как Коренной. Даже удивительно.

– А вот я, – гудит Фома, – я Коваленка виню только за то, что он – растяпа. Являются сюда задавалы, даже караула не выставят. А теперь и сам пропал, и хозяев немцы перебили, сожгли. Всю семью Шардыки. А могли бы и всю деревню, если бы не спешили, не боялись.

– А я что говорю! – Бакенщиков даже поднялся с земли. – Главное, что мы впустили врага в свой дом. Проспали! А когда уже впустили, тогда все не просто: рядом дети, женщины. Обвинять во всем Разванюшу, которого сейчас живьем поджаривают, – это легко, это просто.

К ночи кое-что стало известно. Когда везли партизан в Селибу, когда уже виден был завод, Комлев выбросился за борт машины вместе с немцем. Пока остановились, он почти отнял у немца автомат, но тут его и пристрочили к земле. Толя знает, что толкнуло Комлева и почему именно, когда въезжали в Селибу. Не захотел, чтобы селибовцы увидели, запомнили его, своего партизана, беспомощным, жалким.

Разванюша не бросился на дорогу. Но он тоже смог остаться в глазах людей партизаном. В поселках уже знают, как стоял Разванюша перед бургомистром: в окровавленном белье, босиком, а на лице издевательски-ухарские (будто нарочно для этого случая) усики. Бургомистр – прыщавая собака – дергался возле него, кричал:

– Ку-уда девал наших братьев?

Его «братья» – полицаи, которых увели из Селибы в ночь, когда и Толя уходил в партизаны.

– Расстреляли, – звонко ответил Разванюша. Жители видели, что он улыбался. Улыбался, пока не упал.

И еще известно: в Лесную Селибу привезли тяжелораненого немца. Толя знает, чей он.

А во взводе многое переменилось с той минуты, как услышали, что произошло в Лесной Селибе. Коваленок и его товарищи будто наново стали партизанами.

Лишь трое суток минуло, как пришли сюда. Неужели только три дня?

Толю нашел командир взвода Пилатов, отвел в сторону.

– Задание тебе.

Ага, не забыто, что именно Толя стрелял в немца.

– Пойдешь в отряд. – Пилатов строго и озабоченно сводит черные, совершенно женские, брови. Толя посмотрел на командира подозрительно. Отсылает? Да, помнит про вчерашнее. Потому и хочет отослать в лагерь.

Чужие матери далеко, и Пилатов не боится их глаз. А Толина здесь. Женские у Пилатова не только брови.

– Идем к Царскому. Пакет понесешь. Привет там. И племяннице моей.

Это – Лине. Она с Толиной матерью в санчасти. Пакет в самом деле важный или важнее привет?

Командир роты умывается, широко расставив ноги и фыркая, как табун лошадей. Толя обязан доложить, что прибыл и так далее. Но он никак не может привыкнуть к этому. Неловко ему играть со взрослыми. Когда и вправду играл в «красные» и «синие», хорошо знал воинский устав. Но то была игра. А тут – неловко.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: