О, как возбужден был, наверно, в тот день Казик! С какой обидой мысленно разговаривал с теми, кто не верил ему. А ведь он рад был бы, если б Корзуны, Разванюша и все, кто знает про то, что происходило в Лесной Селибе, если б все они накрылись. Ему не жалко для них и геройской смерти, только бы не вернулись в Лесную Селибу.

– Зайдите на медок, – приглашает дядька.

Но Алексей мед есть не станет, особенно присланный Казиком.

В другом конце поселка брат вошел во двор, постучал в окно. Разговор полушепотом, завешиваются окна, зажигается коптилка. Бабушка. Совсем-совсем домашняя. Привычно жалуется, что «здоровья нема», что «помру скоро». А хозяйка – молодая учительница – глядит чуть-чуть виновато, как бы прося у Толи и Алексея извинения за их же бабушку. С родными дочерями бабушка ужиться не умела, а с чужой женщиной душа в душу: «Сонечка», «доченька».

Толе неприятно думать, что он может навлечь несчастье на дом женщины. Но женщина, хотя и посматривает на завешенные окна с тревогой, непритворно рада. Это знакомо Толе: он и сам, когда жил дома, сделал бы что угодно для любого партизана. И все же не по себе ему: словно его принимают за кого-то другого.

Уходили, поужинав хорошенько, по-домашнему. Хозяйка передала Алексею какую-то записку.

– Хирургические инструменты прислал. И медикаменты снова. Заберешь теперь, Алеша?

– Буду возвращаться.

Дал прочесть записку и Толе. Почерк нарочито корявый.

«Посылаю кое-что! До встречи! Эсминец «Керчь» эскадры топить не будет!!!» Восклицательных знаков больше, чем слов. И «эсминец «Керчь». Конечно же Владик Грабовский. Что попало говорили о нем, а, оказывается, зря!

А хозяйка рассказывает:

– Хвойницкий, бургомистр, чуть не отправил его в Германию. Не верил, что Грабовский не знал про ваш уход. Ох, и бесился бургомистр, маму вашу ругал: «Так обвела! А я верил в ее культурную биографию». Все грозится: «Поплачет еще, попадутся ее сыны, бандиты, – жилы буду тянуть».

На улице уже посветлело.

– Может, не идти сегодня? – раздумывает Алексей. Это потому, что Толя с ним.

Следующий поселок совсем маленький – несколько хат. Долго не отзывались, не открывали. Потом бабий шепот:

– Ой, Алешенька, а мы думали опять… Позавчера, только вы с Фомой со двора, они во двор: «Партизаны, партизаны?» Я чуть не умерла, думала, вас заметили.

Женщина прикрыла дверь. В сенях совсем темно. А она с горестным упоением про то, как приходили, кто приходил. Из хаты – мужской угрюмо-спокойный голос:

– В дом хоть впусти. Ну были, ну что?

Алексей объяснил несколько виноватым голосом, что хотел бы кое-что взять из чемодана.

– Вот пойдете с моим в его склад. Ой, Алешенька… – Слова у женщины свиваются в ниточку, ниточка тянется, тянется. Но мужской голос время от времени обрывает ее:

– Дала бы лучше поесть людям.

Алексей сказал, что сыты, поужинали.

– Ой, Алешенька, не говорила я тебе. Чуть не забили моего. Приходили какие-то из незнакомого отряда.

– Знаешь ты, что из отряда. – Голос мужа.

– А лихо бы их ведало! И что они к нему привязались? Где боты да костюм? Может, кто подсказал про ваш чемодан. К стенке ставили. А он: стреляйте, нету – и все. Я чуть не сказала, а он такой у меня…

Алексей молча закуривает. Подносит зажигалку хозяину. Толя успел рассмотреть заросшее щетиной некрупное лицо.

– Скажу Кучугуре, – говорит Алексей. – Достается вам тут на самом перекрестке.

– Ой, Алешенька! Хоть бы днем только, а то и ночь приходит – дрожи.

Подметки – плотные, каленые, довоенные – уже в кармане у Толи. Покупал папа – не думал, что партизану их носить. Теперь веселее и на ботинки свои смотреть, хоть они совсем расползлись, размокли, пальцы лезут наружу.

Братья стоят на опушке, всматриваются в шоссе, уходящее куда-то в туман, в твое детство, где не было ни немцев, ни самой смерти – о ней не думалось. Выблеснуло наконец солнце – будто взорвалось.

– Машины скоро пойдут, – говорит Алексей. Ему куда-то еще надо, но он колеблется. Оттого, конечно, что Толя здесь.

– Пальнуть бы, – говорит младший.

– Много тут таких стрелков!

И вдруг – как нарочно, как в кино, как по заказу: перед глазами то, что, казалось, навсегда осталось в прошлом. На шоссе трое с лопатами. Пронзительно знакомые фигуры: сутулый Голуб, забегающий наперед ему маленький Повидайка. А шагах в трех сзади – он, Казик. Одной рукой придерживает лопату на плече, другой широко взмахивает поперек хода. Выйти бы к нему. Толя уже почти видит испуг на лице Казика, видит, как на побелевшее лицо ползет поспешная радость, он уже слышит голос Казика – голос человека, дождавшегося счастливой встречи. Чего доброго, целоваться полезет. Толя посмотрел на брата. Вот растерялся бы Алексей, и чем бы он больше краснел, тем увереннее делался бы Казик. Да, с братом такое лучше и не начинать. Был бы здесь Разванюша…

А Казик догнал Голуба и говорит что-то, размахивая рукой. Все, как четыре месяца назад. Невольно ожидаешь, что вот-вот покажутся еще две фигуры с лопатами. Знакомая – Алексея. И еще фигура: до жути чужая, самая незнакомая в мире – твоя.

И тут в самом деле показались еще две фигуры. Зеленые. Немцы! Что-то сдвинулось, завертелось, набирая стремительность, захватывая Толю, Алексея.

Немцы сейчас почувствуют, что их видят. И тогда что-то случится.

– На мост, смена, – неуверенно шепчет Алексей. Но слишком много их. Идут по одному, по два.

Толя может выбрать любого. Вот этого, что несет пулемет. И спешащего за ним, сутулого, прихрамывающего. Любого из двадцати. Нет, их уже больше. Уходят, уходят влево. Теперь Толя может все. Но только выстрелит, сразу все изменится, начнется другое, неизвестное. Страшно терять власть над происходящим, но страшно и опоздать, упустить что-то…

– Стрелять будем? – шепчет он брату, который тоже за деревом. Алексей не отвечает, но спина ею, его озабоченный профиль запрещают. Немцы уходят. Пальнуть, что ли, не дожидаясь брата? Нет, еще идут. Пятеро. Эти идут уверенно. После всех – не боятся. Даже голоса слышны. Один из пятерых держится поодаль, сзади. Чем-то на Казика похож. Тем ли, что хитрит, других вперед пропускает? Или походкой?

Оттого, что все в нем требует: уходи, а Толя стоит, оттого, что он сейчас будет стрелять, что он убьет человека, – все кажется сном. Самое реальное – страх перед тем, что начнется, когда прозвучит первый выстрел. Сейчас…

– Я того, последнего, – шепчет Толя. Целится в немца, чем-то похожего на Жигоцкого, и боится, что старший брат помешает. А, была не была! Взрывом грохнул выстрел. Привычный толчок в плечо, звон в ушах. Человек на шоссе подпрыгнул как-то очень не по-взрослому и упал. Позже других упал. А других уже нет. Есть только грохот, кричащее, заполнившее весь мир эхо да повизгивание пуль вверху. Алексей, оглянувшись, выстрелил несколько раз в сторону шоссе. Тогда и Толя перезарядил и еще раз выстрелил, не целясь, в грохот выстрелил. Брат толкнул его плечом. Ага, бежать!

– Быстрее, ну, быстрее ты! – Голос Алексея сзади. Грохот будто переместился в самого Толю, распирает его. Нет, это радость распирает его. Нет – страх. Нет – усталость, страх перед усталостью. И радость, что он, Толя, стрелял, что убил немца!

– А мой упал! – крикнул Толя.

Но Алексей очень хмурый. Даже злой. На лице так и написано: «Возьму я тебя другой раз!» Завидует, что не он, что младший выстрелил первый и, возможно, убил немца.

Добежали до поля. Стрельба стала глуше, дальше. Видны уже зеленые поселки на холмах. Алексей остановился, прикидывает, куда бежать. И тут застучали выстрелы впереди – густо, торопливо. Значит, немцы и в поселках, а те, что на шоссе, совсем не на мост шли.

– Ну вот, попались! – Алексей показал на машину, тотчас провалившуюся за холм. И все как бы старается напомнить: «Говорил я тебе!» А что говорил? Ничего не говорил. Конечно, не надо было идти вдвоем. Только бы на этот раз не случилось непоправимое! Но брат тут все знает. Почему он стоит, чего ждет?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: