«В городе хлопцы электростанцию рванули».
«Ну-ну, езжайте, вас там встретят хлопцы».
«Хлопцы примака в Дичкове пристукнули. Лейтенант, а от них в бочке прятался».
Для Толи партизаны – люди особенные, бесстрашные и справедливо-беспощадные. Все они, конечно, с автоматами, и все у них обязательно кожаное: сапоги, брюки, пальто, шапка. А как же иначе! Тайная Толина тетрадка наполовину была исписана стихами о партизанах. Он прятал ее за балкой на чердаке, но прятал не от полицаев или немцев, а от Алексея. Тот найдет и начнет: «По-эт!» От немцев можно было бы и не прятать. Нет, он не зашифровывал свои гимны партизанам. Он писал, как получалось. Само уж так выходило в стихах, что партизаны – это «рыцари огня и мести», «легенда наших дней», а их оружие – «меч Кутузова», «стрела горячая». Не очень-то догадаешься, что это о тех, кого немцы называют «сталинскими бандитами», а жители дружески – «хлопцами».
Грабовская по секрету поведала, что ее Клара (младшая сестра Владика) ходила в Зорьку и там видела партизан. И сразу сама Клара сделалась для Толи существом не совсем обыкновенным, никогда раньше он не смотрел на эту сонную толстуху так внимательно. Жадно старался он увидеть хоть бы отсвет того, с чем встретилась Клара. Но она, кажется, и не понимает, как ей повезло.
– Ну, зашли, воды попросили. «Откуда эта девка?» – один говорит. Я испугалась так! Кожанки? Какие кожанки? Не, кожанок не было. В поддевках двое, на одном полушубок. Автоматы? Не помню.
Пришлось самому дорисовывать картину.
Входят, в дверях наклоняются, оружие сурово звякает. Хозяйка подносит большой медный ковш воды, пьют по очереди. Их не может не заинтересовать парень, что скромно сидит в сторонке, хотя по всему заметно, что он сидит и не заговаривает первым лишь из уважения к ним. И видно по лицу его, что парень готов сделать все, пойти на смерть, если ему дадут задание. Вот только бы семью из поселка забрать, маму, а потом он готов. Один из партизан, в папахе с ленточкой, весь в гранатах, пулеметных лентах, садится, закуривает, спрашивает: кто, как, откуда? Толя рассказывает про немцев, где посты у них, про Виктора, которого он ух как ненавидит! Выходит с партизанами во двор, и там идет разговор уже не для ушей хозяйки. Толя даже песни для них пел, стихи читал…
Многое в людях Толе совсем не понятно. Хотя бы тот же лейтенант, который прятался от партизан в бочке. Он не шел к немцам на службу, значит, не ихний, но тогда почему он не хотел идти в партизаны? Это же такое счастье – быть с ними! А он – в бочку. Застрелили – значит, заслужил.
Пришла к маме за мазью от коросты старуха из деревни. Сидела битый час и на все жаловалась: на войну, на немцев, на «тых яшчэ партызан».
– Гэта ж пришли и забрали у сына боты. Такие ж боты, такие боты! Крепкие, солдатские.
Бабушка слушала, сочувственно поджимала губы, согласно кивала головой, а Толя и на ту и на другую глядел со злостью. Сапоги у них забрали! И кому пожалели!
Толино чувство восхищения всем партизанским выходило незапятнанным из любых испытаний. Полицаи привезли из деревни нескольких женщин. Их отправляли в Германию.
Мама попросила Хвойницкого, чтобы женщине с ребеночком позволили побыть в доме. Хиленькая, чем-то похожая на Маню женщина кормила распеленатую девочку и, не переставая, плакала, кляла «сгубителя». Будто наждачной бумагой царапало где-то внутри – так жалко ее было Толе. Но сочувствие его перешло в восторг, едва Толя разобрался, что у него в доме – мать партизанского ребеночка.
Однако как может она так ругать партизана?
В конце мая Лесун (тот, что был «единоличником на весь сельсовет») приехал с плугом сажать картошку. Коняка у пего маленькая, вислоухая, грива и хвост сбились в войлок, сбруя вся в узлах. Когда кончали обедать, раскрасневшийся Лесун вдруг похвастался:
– Хлопцы дали, отсеюсь, а там – бог батька.
Вот оно что? Конь-то – партизанский! Толя совершенно опешил: рядом с таким вислоухим существом никак не становилась фигура партизана, созданного Толиным воображением. Толя не пошел, а побежал к сараю. Мохнатенький коник дремал над сеном, с отвисшей губы тянулась стеклянная ниточка слюны. «Так, значит, ты партизанский? Такой обыкновенный, а вот кто!»
Толя уже любовно смотрел на коротконогое существо.
Оттого что коник этот здесь, вид у немцев и полицаев, проходивших по шоссе, самый дурацкий. Знали бы они, кто сажает картошку Толе!
О партизанах Толя любит говорить с Казиком. Казик Жигоцкий тоже считает, что они – люди особенные. Мама недолюбливает его – это известно. Но какой Казик ни есть, а к немцам на службу не пойдет, и это уже не мало. В Казике нет той внутренней сосредоточенности, замкнутости, суровости, которую так любит в людях Толя. Он скорее схитрит, ускользнет от нажима, чем встанет открыто против него. Как уж выскользнет, но бобиком все же никогда не сделается, как сделался тот.
Второе лето
Близилось лето – второе лето войны. Не рады ему люди. Черным, зловещим крылом фронт загибается на юге. Тыловые немцы по вечерам пиликают на губных гармониках, распевают про «мутер Волгу», в газетках ошеломляюще вспыхивает: Кавказ, Сталинград… Опять большая тревога придавила людей.
И все же это не сорок первый. Нет уже наивных надежд на скорый, решительный поворот событий, но нет и прежней растерянности перед каждой сводкой.
Враждебный немцам тыл жадно ловил хоть сколько-нибудь ободряющие новости с фронта, жил, дышал ими, но у людей были уже и свои, местные победы и поражения, которые тоже радовали или угнетали.
Чем больше обживали немцы завоеванные земли, тем менее прочно чувствовали себя. Горбун с редкими изъеденными зубами был четвертым по счету комендантом. Первый пробыл в поселке недолго. Он больше всего заботился о снабжении своей резиденции колхозным салом, «яйками» и занимался этим, пока «Толики» не отправили его на излечение. Второй занялся укреплениями вокруг комендатуры. И начал он почему-то с вышки-каланчи для часового. С неделю часовой маячил на новой вышке, обзор у него был хороший, но и его видели издалека. По нему стреляли. Вышка пошла на слом. Третий, «зимний комендант», все превращал в дрова: гумно Жигоцких, дубы, пришоссейные сосны. При этом убиралось все, что могло укрыть партизан от обстрела. Еще не наступили холода, а комендатура уже дымила всеми трубами. Говорили, что полицай Ещик выволок во двор два десятка вьюшек. В них немцы не нуждались: печки топились день и ночь. Если его предшественник стремился вверх, то «зимний комендант» полез в землю: на месте сломанной вышки взгорбился дзот, два других оскалились амбразурами в сторону шоссе. А комендант-горбун и вовсе кротом заделался: прямо из комендатуры к дзотам прорыл подземные ходы. Особенную любовь этот комендант питал к колючей проволоке. Мало ему показалось одного ряда колючки, приказал еще один ряд кольев оплести. Все окна зарешетил металлической сеткой.
Целыми днями горбун ползал среди рабочих, которых пригоняли пилить дрова и строить заграждения, выискивая, кому бы дать «гумы» за саботаж. Доставалось многим, но особенно невзлюбил он старого Тита. Горбун так и висел над чернозубым стариком, а того просто распирало от злых слов. Злюка на злюку нарвался.
Тит без конца поучает тех, кто с ним работает, но при этом не забывает встречать всякий взгляд коменданта спрашивающей, даже подобострастной улыбкой.
– Как довбежку держишь, по рукам скоро дашь! Стукни заодно этого, – Тит льстиво смотрит на обернувшегося коменданта, – может, не такой злой сделается. Ну, хватит колотить, ветром не повалит, идем дальше. Крал и горб нарвал. Как гадаешь, где его берлинская фраву карточки своего горбатенького держит? В книге нельзя: не закроется…
Не закончив своих фортификаций, комендант вдруг собрался в отпуск. Полицаи бегом таскали на машину ящики и мешки с копченостями. Горбун в последний раз прогулялся по двору, погрозил и даже улыбнулся Титу. Навстречу его желтым зубам Тит обнажил в улыбке свои, черные. Пользуясь хорошим расположением духа коменданта, даже по плечу его похлопал: