Были когда-то совсем другие надежды, ничем не похожие на случившееся. Но разве мало переменилось? Сама та жизнь, которая учила ее чему-то другому, так много обещала, не устояла, отступила.
Леонора проплакала не одну ночь, она даже пугала свою мамашу лесом. Она знала, что никуда не уйдет, но и за это почему-то злилась на нее же, на свою мать.
Гостей Леонора отказалась встречать. Все равно они или завидуют ей, или ненавидят. «Что нужно этой объевшейся корове?» – думает она, глядя на Хвойницкую.
– Физкультурой займитесь, – вырывается у нее откровенно злое.
– Физкульту-урой? – оскорбилась тяжелая, как печка, Хвойницкая. – Это вас, комсомолок, научили разным гадостям.
Но тут же, сообразив, что негоже так разговаривать с женой начальника полиции, изменила тон:
– Это вам, молодым, а мы так.
Надя с грубоватым любопытством рассматривала молодую, ее наряд. Леонора глухо ответила на поздравления, поджала губы и поднялась со стула. В дверях стоял Коваленок. Звонким голосом спросил:
– Молодую уже целовали?
И, разгладив свои ниточки-усики, сочно поцеловал. Леонора лениво отстранилась, поправила фату.
– Оставьте свои полицейские галантности.
– Некультурный ты, Разванюша.
Это произносит, и вполне серьезно, Ещик. Он давно уже трется около столов, не в силах совладать со своим бесформенным носом, который, как стрелка компаса к магниту, все время повернут к бутылкам.
– Это тебе не с кацапками твоими, там ты все руками. Комендант говорил, что у нас в фатерланде…
– О, там у нас все культурно! – подхватил Разванюша. – Я знал одного камрада, так он, прежде чем прирезать пацана какого, всегда нож нюхал: не пахнет ли селедкой.
– Это ты про что? – повернулся Хвойницкий.
– Учу, господин бургомистр, Ещика нашего селедкой закусывать. Начинать бы, господин бургомистр, а то Ещик от слюны опьянеет.
Уныло длиннолицый Хвойницкий смотрит на Коваленка с одобрением: горит все на парне, столкни, говорят, такого в прорубь – выскочит с ершом в зубах. Он и пану коменданту по душе, не зря комендант доверяет ему брить себя каждое утро.
Любуется Разванюшей и Надя: вошел он, и как-то посвежело в комнатах, словно впустили с улицы морозец. Коваленок заглянул в смеющиеся Надины глаза, слегка подмигнул, как бы одними зрачками, и вот голос его уже в кухне. От нечего делать Надя и Анна Михайловна пошли следом.
Дверь в сени почти не закрывается. Вошли Жигоцкие. Старуха сразу полезла целоваться к Вечерихе.
– Мы так рады за нашу Леонору! А где хотя наш молодой, наш Петенька?
Похоже, что старуха по-соседски набивается к зятю Вечерихи в родные тетки. Согнутая, будто под тяжестью собственной широкой, как дверь, спины, Жигоцкая ласково тянулась губами, узеньким носом, всеми морщинами широкого желтого лица к теще начальника полиции. В эту минуту она удивительно походила на тяжелую черепаху, которая жалко вытягивает голову вперед, как бы не в силах сдвинуть с места свой панцирь.
– Петр Кузьмич пошел пана коменданта приглашать. Раздевайтесь, пани Жигоцкая.
Сказано это было не очень тепло: Вечериха, кажется, не расположена делиться с соседями своим влиятельным зятем. Но Жигоцкая будто и не замечает этого.
– Мы так рады…
Старик Жигоцкий, как вошел, сразу заговорил про то, какой мороз был тридцать лет назад. А Казик, едва сняв с головы шапку, взялся скоблить голову и продувать на свет расческу. Надя сегодня усмехается всем, но Казик принял это на свой счет и, обрадованный, подошел к ней. Полунамеками стал издеваться над «полицейским балом».
В кухню, уже забитую шинелями, полушубками, пальто, ввалилось еще несколько человек.
– Часовых через час менять. Начальник приказал.
Это Пуговицын командует от чужого имени. Он в кожанке, летный шлем плотно облегает его голову: ни дать ни взять – футбольный мяч. Немигающими дырочками глаз он оглядел всех и ни с кем не поздоровался. Казик невольно поежился от этого взгляда. Темные, точно в маске прорезанные, дырочки угрожали: «Хотя ты мне сейчас не интересен, но я о тебе не забыл, знай это». Рядом с Пуговицыным стоит с ушанкой в руке и как-то чудно, торопливо улыбается (есть такие, что улыбаются как бы «скороговоркой») лысоватый человек в белом полушубке. Анна Михайловна увидела его, и брови у нее напряженно сошлись, а человек еще поспешнее заулыбался, и теперь именно ей.
– Вы не знакомы, Анна Михайловна? – с неожиданной услужливостью представил его Пуговицын. – Мой швагер. От бандитов чуть ноги унес. Пришли, а он говорит: с женой прощусь. Да в другую комнату, да в раму головой. Стреляли по нему. Давно я ему говорил. Думал, отсидится от них.
– Мы с Анной Михайловной коллеги, – сказал лысоватый человек, ослепляя женщину коротенькими улыбками. Брови у него так и носятся вверх, вниз.
– С Захаркой мы давно знакомы, – подтвердила женщина и как бы объяснила этим свою невнимательность: она тут же отвернулась к Хвойницкому, не заметив протянутой руки Захарки.
– Парочку ламп можно задуть! – весело закричал Разванюша, когда Пуговицын обнажил бритую, очень круглую, отливающую глянцем голову. – Глядите, как подмолодил я нашего Пуговицына, – жених, и все.
Пуговицын не сдержал довольной улыбки:
– За мной не пропадет, сказал – поставлю чемергесу.
Молодого все не было. Полицаи толкались по комнатам, жадно оценивая снедь, выставленную на столах. По военному времени она богатейшая. А питво – запотевшие бутылки самогона, заткнутые тряпицами или просто сеном, и лишь там, где будет сидеть комендант, – вино. Лампы со всей улицы собраны, и видно, что на бензине: хотя и соли понасыпано, все время вспыхивают.
И вот все засуетились, зашептались. Вначале в спальню пронесли – и очень торжественно – шинель и офицерскую фуражку, потом в комнату вступил высокий немец, у которого все удивительно узкое: плечи, голова, носок сапога. На голове белая, будто марлевая, и тоже узкая полоса лысины. Это комендант. За ним еще несколько немцев. Из-за спины коменданта, словно игрушечный, выскочил жених. Поправляя в кармане кителя бумажный цветок, подвел коменданта к молодой. Под восторженное полицейское «ах!» у невесты была поцелована рука. В горячке коменданта усадили на место жениха. «Узкий» немец что-то сказал Шумахеру.
– Пап комендант вдовец и не собирается снова иметь семейное счастье, – перевел Шумахер без тени улыбки на лице.
Полицаи дружно, но в меру хохотнули. Комендант опустился на стул. Вечериха рядом с ним посадила Надю и «мадам Корзунову» – это «чтобы пану коменданту культурнее было». Вначале трудились в полной тишине, полицаи и их жены слушали торжественные тосты с набитыми до отказа ртами. Скоро все осмелели, стало так шумно, что только Разванюшино «горько» и можно было расслышать.
Комендант пьянел. А Надя совсем обнаглела: пристала, чтобы он объяснил ей слово «блицкриг». Анна Михайловна решила вмешаться. Она предложила коменданту выпить за его детей. Соседи вынуждены были состроить умильные рожи. Комендант, вдруг как бы протрезвевший, достал блокнот и показал фото двух девочек. Анна Михайловна посочувствовала детям, у которых нет матери. И все это говорилось так просто, по-женски, без тени заискивания, что комендант сначала удивился, а потом поднялся и предложил выпить «за умную и культурную женщину справа». Шумахер перевел как-то особенно охотно. Бургомистр просто-таки прослезился, полез целовать ручку у «мадам Корзун».
– Я им всегда говорил, мадам Корзун, я знаю, такая семья с… это… бандитами не будет знаться… Если бы муж ваш… это… вернулся, я бы и за него…
Через стол потянулся чокнуться и Шумахер, смущенный и радостный. Воротник у него совсем на голову наползает.
Комендант вдруг уставился на старуху Жигоцкую.
– Партизан! – показывает пальцем комендант.
– Уйдите, – приказал бургомистр, – пану коменданту некультурно от вас.
И Казику:
– И ты тоже. Кто их сюда посадил?
А Надя опять завладела комендантом, она уже поила его самогоном, немец удивленно смотрел в стакан, кривился; но пил. Марлево-белая лысина мертвит узкое лицо коменданта. Он что-то выкрикивает, но Шумахер уже стесняется переводить. Надя вдруг начала что-то втолковывать коменданту. Тот словно сам из себя вывинтился: угрожающе навис над столом. Пьяные голоса приутихли. Шумахер перевел: