Толе всегда нравилось ходить по шоссе в сторону моста, к речушке. Летом здесь тяжело нависают над асфальтом старые клены, белый придорожный домик вылущивается из зелени, будто орех, черная лента дороги то вниз потечет, то вздыбится, то опять – вниз, плавная, уходящая. Теперь тут голо, пусто по сторонам. По шоссе ходят немцы, полицейские какие-то, возле моста внизу – караульный барак, обнесенный стеной из бревен и земли. Везде колючая проволока. Немец по мосту прогуливается, показывает глазами: «Проходи, проходи, шнеллер». Шнеллер так шнеллер, черт с тобой, недолго ты еще поторчишь здесь! На километровом столбе значится: 674. Столько – до Москвы. До фронта поближе.
Оказывается, Казик уже на работе. Правда, его не видно. У Жигоцкого «медвежья болезнь», согласно диагнозу Повидайки, и он не вылезает из-под мостика.
– Решили, знаешь-понимаешь, наши полицейские и Казикова батьку пощупать, – тараторит Повидайка. – Ну, ведомо, не дурни, знают, где можно разжиться медком. Я и говорю – с перепугу это у Казика приключилось.
Подошел Казик. Совсем на себя не похож: позеленел весь, глаза и щеки ввалились. Криво, неуверенно как-то улыбается:
– Повидайке нашему все шуточки. Вот подержали бы вас под дулом пистолета, как нас, целую ночь. Гады проклятые. Ворвались ночью…
Казик взялся рассказывать, как трясли их полицаи. Толя демонстративно ушел. Стал сбрасывать в канаву хрусткий, закрепший на утреннем морозце валик снега, который наскреб снегоочиститель. Дойдет до старого клена, а затем посидит.
Снег скоро будет таять. Солнце вон уже какое! Вроде и не выше ходит, а лучистее стало, и небо, натертое за зиму тяжелыми тучами, сделалось такое чистое и синее. Толстущий клен растет почти в канаве. Так и кажется – соступил с дороги когда-то перед лихой тройкой, да и стоит на спуске, все не решаясь приблизиться к дороге: умчалась тройка, пошли гурты скота, а потом тесно стало от крикливых балаголов-возчиков, все гуще пошли машины, а тут вдруг – танки… Так и стоит в сторонке вековой клен. Толя приткнулся к нему спиной. Снег сегодня будто угольной пылью присыпан. Только радужно блестят на нем мелкие искорки да пылают нестерпимой чистотой бугорки и ямки. Под ногами – вокруг ствола – черное пятно земли. Неровное, зубчатое коло[11] весны! Лоскутья полусгнивших, облитых тающим льдом кленовых листьев, сучки, соломинки – так радостно видеть весь этот весенний мусор. Толя присел на корточки, взял в губы обмерзшую, похожую на леденец, палочку. Вот у этого бугристого сучка, холодно-горького на вкус, своя жизнь: он держал большие многопалые ладони-листья, потом лежал здесь, теперь он у Толи в руке. Бросят его, он будет опять лежать так, а не иначе. Война, у людей свои заботы, немцы ходят по шоссе, их выгонят, а сучок будет лежать там, куда бросит его Толя. А где в это время окажется он, Толя? Толя швырнул палочку в канаву и тут же поймал себя на мысли: там она будет лежать, как будто именно там ей и надо лежать. А почему именно там? Толя может взять ее и бросить в другое место или даже раскрошить в пальцах. Что-то заставило его лезть за палочкой в снег. Недоумение и протест пробуждала в нем мысль-догадка, что в мире много такого, что не имеет отношения ни к войне, ни к нему, Толе…
Пойти, что ли, побросать снег, а то Голуб уже посматривает сюда? Подойдет человек, у которого часовой на мосту проверяет документы, тогда Толя возьмется за лопату. Солнце сегодня какое-то гладящее, таким оно бывает лишь на исходе зимы. Кажется, что оно светит не прямо, а отраженно от голубого купола неба. Когда солнце вот так – в глаза, в лицо, словно один на один с ним остаешься, ни о чем не хочется думать, закроешь глаза, и кажется, что ты весь растворяешься в чем-то теплом… Толя открыл глаза и вдруг увидел, что человек, которого останавливали на мосту, почти рядом. Толя сразу узнал его: Гулис! Один только раз он видел, как Гулис подходил к Павлу, но Толя хорошо знает, кто он, этот красивый, как женщина, примак из Зорьки. Павел намекнул однажды, что и Гулис участвовал в похищении Шмауса и в попытке подорвать бетонный мост с помощью Толиных бомб. Видимо, все в Толе кричало: «Знаю, свой, я тоже! – потому что Гулис даже приостановился. Толя выбежал на шоссе, неуверенно пожал протянутую ему руку. Чтобы его признали, сказал:
– Про Павла вы слышали? Возле Больших Дорог, говорят…
– Ах, это! – Красивое матовое лицо Гулиса озарилось улыбкой, блеснули белые ровные зубы. – Кстати, привет вам от Павла. Смеется, что его похоронил бургомистр.
– Павел? Это правда? А у нас тут сказали…
Толя готов был бежать домой. Его радость не была полной, пока об этом ничего не знала мама.
Толя не мог не вспомнить в этот миг и о Казике, но уже по-другому. Оглянулся в его сторону. Вон, оперся на лопату и смотрит сюда.
– Не стойте долго, – зашептал Толя, – этот на Павла доносил.
– Вон он какой. Ну, бывай!
Кивнул головой и пошел. Казик сразу же принялся сбрасывать снег в канаву. Поравнялся Гулис с ним – он вдруг снова оперся на лопату. Конечно, чтобы посмотреть в лицо. И в спину проводил взглядом. Направился к Толе. Не выдержал!
– Это кто?
«Ишь чего захотел!»
– Да так себе, знакомый.
«Как бы тебе хотелось узнать, кто он, о чем говорили! Что ж, может быть, и про тебя. Все может быть».
– Да, – протянул Казик, – скоро и нам не усидеть. Все пойдем. Придется погибнуть, как Павлу, что ж – война.
Толя помалкивал: «Ну-ну, скажи еще что-нибудь!»
– А ты бы решился? – вдруг спрашивает Казик и в глаза смотрит.
«Ах ты, зеленая морда, куда заехал!»
– Не знаю, – немного теряясь перед наглостью Казика, отозвался Толя. Пуговицыну он, конечно, сказал бы «нет», прежнему Казику – «да», а этому что сказать?
На работу Жигоцкий больше не вышел. Прибегала в аптеку Лена просить для мужа порошков, которые бы «закрепляли». Толя со злорадным смехом рассказал Владику про диагноз Повидайки. А доктор Владик принял всерьез «медвежью болезнь».
– Бывает, это нервное. Даже умирают от такого поноса.
– Ему как раз, – вырвалось у Толи.
Мама предостерегающе посмотрела на него. Толя прикусил язык. Он все забывает, что и Владика надо опасаться. Теперь мама с сыном Грабовской не откровенничает, а раньше нет-нет да и прорывалось у нее. На Танькиных крестинах она долго и горячо убеждала Владика:
– Ты мне, Владичек, как свой. С хлопцами вместе росли, и с мамой твоей я дружила всегда. Я хочу предостеречь, не обижайся, я старше и больше пережила, видела. Нельзя теперь ошибиться в главном, помни это…
– Вы для меня, Анна Михайловна, и Иван Иосифович… – Владик начал вспоминать о том, как Толин отец помог ему, когда его, сына «врага народа», не принимали в техникум, стал «размазывать», как делают пьяные.
– Ты знаешь, – перебила его мама, – у меня тоже по-разному было в жизни. Я за стариков обижалась, и за братьев думалось… Но прошлое – позади. Главное – дети. У них будущее было, а это для меня, для каждой матери – главное. Своя родина – как мать. А чужак всегда чужак. Можешь на людей обижаться, на кого хочешь, но не на родину. Запомни, Владичек, я тебе только хорошего желаю.
Теперь мама о таком с Владиком не говорит.
Конец и начало
Сегодня Толя уйдет в партизаны! Ночью подойдут из лесу. И комендатуру, конечно, разгромят. Толя станет партизаном. И тогда все кончится. Нет, все начнется. Начнется необычайное!
Сделалось вдруг страшно: а что, если как раз сегодня немцы схватят всех? Так люди, пробыв в завалившейся шахте не одни сутки, видимо, с особенным страхом думают о непрочности креплений именно в те часы и минуты, когда им уже слышны голоса друзей, пробивающихся навстречу.
Если немцы о чем-нибудь догадываются, если есть предатель – несчастье произойдет именно сегодня. Бросить бы все, бежать, пока можно. Лес – вот он, рядом. И на работе, вдали от поселка, легче было бы дожидаться ночи, но сегодня воскресенье. Или это нарочно к выходному приурочено, чтобы можно было собраться? А что тут собираться? Шапку на голову и пошел. Кучугура так и сказал маме при последней встрече:
11
Круг (бел.).