– Берите только ложку.

Но мама вслух соображает, что взять из еды, что из тряпок захватить. Но на то она и мама.

За медикаментами к аптеке подъедут сани. Алексей будет подавать из окна то, что приготовлено мамой и Надей. Толя же понесет в чемоданчике хлеб и пожелтевшее сало. Как же, он младший! Но с мамой лучше не спорить, особенно сегодня.

Решено отправить дедушку засветло. Он пойдет будто бы в гости в деревню. Меньше возни ночью будет. Дрожащими руками надевал старик чистое белье, с тяжелым кряхтеньем навертывал новые портянки. Дедушка ухитрился ни на одной войне не побывать, все выходило – между, а тут на тебе – в восемьдесят лет надо идти в лес. В блеклых глазах его печальная готовность: что ж, ради спасения внуков он готов. Мама объяснила: уходим, иначе хлопцев в Германию увезут. Долго мама растолковывала ему, как он должен идти, что говорить, у кого дожидаться ночи.

Стоя у окон, провожали дедушку-партизана. В старом папином пальто с каракулевым воротником, в тяжелых сапогах, в вытертой ушанке, туго, как у ребенка, завязанной под бородой, дедушка похож не столько на партизана, сколько на богатого хуторянина, собравшегося в церковь. Вышел за калитку – высморкался. Вытер бороду, усы. И глаза. Толя заподозрил, что на глазах у дедушки слезы.

Отправив деда в партизаны, бабушка начала перебирать свое добро в сундуке. Взять, что получше? Но лучшее у старухи то, что она приготовила для последнего обряда, для смертного своего часа. И она взялась надевать пахнущее сундучной пылью старомоднейшее черное платье с узенькими рукавами и какими-то крылышками на плечах. Платье длинное-длинное, ботинки закрывает.

Мама каким-то странным взглядом посмотрела на старуху. Промолвила неожиданно мягко:

– Свяжите все это в узел. Хлопцы… вот Толя понесет. На себя наденьте, что потеплее. Вы туда жить идете.

В спальне подняли две доски, в яму, приготовленную еще летом, опустили бабушкин сундук. Начали швырять в него, что под руки попадало. Мама тихо сказала:

– Наживали с папой…

Толя положил и свои книги. С тоскливым сожалением подержал в руках тяжелый однотомник Пушкина. Найдут сундук, на барахло у бобиков нюх отменный. Нет, Пушкин тоже уйдет в партизаны. И тетрадку с собственными стихами, конечно, прихватит Толя.

А до вечера еще целая вечность. Что, если именно в эту минуту в комендатуре, в волости уже готовятся, что, если там уже знают?.. Мама не выдержала, пошла навстречу опасности – к бургомистру. Этот ничего скрыть не умеет, когда дело касается «бандитов». Вернулась в сопровождении волостного секретаря – бородатого родителя Афанасия, того самого Афанасия, что несколько раз приходил с Владиком играть в карты. Бородач оставил в сенях полмешка муки. Уходя, сказал:

– Месяц будете с блинами.

Лица у домашних были, вероятно, глупейшие, потому что мама даже рассмеялась:

– Бургомистр прислал. Я расстоналась там, что нечем семью кормить. И вот… с блинами мы теперь.

Мама, кажется, находит уже что-то веселое в роли, которую до этого играла с таким напряжением. Похоже, что и она думает сейчас о том же, о чем думает Толя: ох и дураками покажутся сами себе и друг другу бургомистр и комендант завтра! Если, конечно, доживут до завтра. И правда, мама даже улыбнулась, когда Толя с хохотком сказал:

– Придут завтра на блины!

Но тут же посерьезнела. Будто сама удивилась своему настроению. Как можно будничнее объяснила:

– В случае чего, можно будет сказать: «Если мы собирались в партизаны, зачем бы тогда я ходила к вам муки просить?»

Мама, кажется, способна верить в вещи еще более наивные, чем записка Павла. И все-таки она тогда всех их победила! Только бы сегодня не сорвалось…

Толю отправили сбросить сено корове.

– Побольше, все равно, – сказала мама.

Раз все равно полицаи заберут корову, тогда зачем эти хлопоты? Но пришлось идти. Глядя с чердака на старательно жующую Малютку, Толя подумал, что хорошо бы и ее увести, а в сено насыпать горячих углей, устроить пожар замедленного действия. Вспыхнул бы, конечно, и дом, а там и до комендатуры недалеко.

Старик медленно идет вдоль забора, тяжело отдувается в усы, глаза у него слезятся, видимо, от холода. Переходя поперечную улочку, он всякий раз останавливается, недоверчиво смотрит направо, налево. Боится машины. Он давно, с самого начала войны, никуда от дома не уходил. Годы отодвинули его в сторонку от того, чем живут все. Этих всех он мысленно объединяет в одном понятии и слове: молодые. Молодые – это те, которые до войны старались жить не так, как жили их деды и отцы. Вымудряли много, но вот что учились все, что не сидели дома, что машины всякие наловчились делать – это хорошо. И то, что не для денег стали жить, а для себя, старику нравилось. Баба, та часто удивлялась своему сыну и невестке: «Столько получают, а на черный день и рублика нету». Дурная баба, думали бы они про книжку, так про нас, стариков, и не вспомнили бы.

А тут германец этот. Старик столько перемен всяких видел, что и новую беду не считал непоправимой. Ну пришел немец, побудет, а потом его выгонят. Так всегда было. На это русская армия есть. Но молодым не терпится. Старик мало видит, но много понимает. Не хотят старику говорить, ну и ладно. Но ему молодых жалко. Ему уж все равно, а молодым бы жить да жить, когда вся эта каша перекипит. А теперь вот им надо в лес бежать, спасаться. А какое там спасение? На муки, на смерть идут.

Навстречу идет Владик, фельдшер. Он тоже молодой, ихний.

– Куда это вы, дедушка?

Полнясь жалостью ко внукам, страхом за них, с тоской думая о неуютном морозном лесе, старик проговорил в отчаянии:

– Ды гэта ж мы, Владичек, у партизаны идем.

Возле угла Толю поджидал брат. Ничего еще не сказал, а Толя по лицу его понял, что произошло самое страшное.

– Что?

– Владик в хате. Дедушка сказал ему.

Через шоссе за аптеку – и лес! Теперь, сию минуту, еще можно, вот-вот станет поздно, непоправимо поздно. Потом, в комендатуре, в подвале, избитый, будешь мучительно жалеть о минуте, когда еще можно было… Тебя поведут в лес, рядом будет идти Фомка с лопатой – и все лишь потому, что ты упустил вот эту минуту. А мама? Ей будет еще тяжелее, если и тебя схватят. Она и сама сказала бы… Конечно, она приказала бы: «Уходите, бегите в лес!» А ты все будешь бегать и все пусть на нее?.. Какие белые и большие глаза у брата! Но он не смотрит на лес, он как бы прислушивается к тому, что в доме. Нет, нет, надо идти в дом…

В зале слышны взволнованные голоса: доверительно-жалующийся мамин и как бы огорченный – Владика. Если бы не знал, кто такой этот Владик, с чем он пришел, можно было бы подумать, что мама только и ждала его, чтобы попросить совета. Дверь открылась, выглянул Владик. Лицо красное, вспотевшее. Дверь осталась приоткрытой.

– Что нам делать, Владичек, что делать? – не то жалуется, не то спрашивает мама.

– Почему вы мне не сказали ничего? Я поговорил бы с Хвойницким.

– У них уже список партизанских семей приготовлен. А если заберут?

– Боюсь вам советовать. Смотрите… Я еще приду к вам.

– Владичек…

– Нет, что вы, никому ни слова. Как вы можете даже думать так, Анна Михайловна?

Владик в распахнутой шубе выбежал в кухню и, не замечая никого, – на улицу. Мама вышла из зала и сразу к окну:

– Куда он пошел? Ой, детки, что это наш дедушка сделал! Из ума выжили.

Упрек адресуется и бабке, которая выглядывает из столовой. Матери не до того, чтобы быть справедливой. Разве справедлива жизнь к ней самой?

– Где он? – У матери щеки мокрые от слез, а глаза до боли сухие.

– Шоссе перешел, – шепчет Алексей, – домой, кажется.

И тут все увидели, как большая фигура Владика метнулась обратно через шоссе. Неужели все-таки к бургомистру? Почему мама ничего не предпринимает? Как может она полагаться на совесть человека, которого сама считала шпиком?

Мама ходит по комнатам, не отводя взгляда от окон, и все, кроме бабушки, тоже смотрят в окна.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: