Солнце, как огромная капля расплавленного стекла, висит где-то над самым краем земли под узкой грядой облаков, пылающих оранжево-синим пламенем. Красная капля словно разбухает, наливается и все более круглится. В какое-то мгновение она вдруг делается пылающим диском, который, будто оттолкнув от себя узкую полосу облаков, повисает неподвижно.
Тени на розоватом снегу – длинные-длинные. На таких ногах ночь давно могла бы прийти. Неужели возможно то, что будет завтра? Сейчас Толя смотрит из спальни своего дома на садящееся солнце, а придет и пройдет ночь, и все будет по-другому. Толя перестанет быть Толей, он станет тем, кого любят и кем восхищаются, кого ненавидят и боятся, – он будет партизаном. Теперь он может выйти на шоссе, пройти мимо комендатуры, спокойно разминуться с немцами, с полицаями. Сегодняшний Толя их мало интересует, завтрашнего они тотчас бы схватили.
И опять, как перед поездкой к дяде, явилась потребность внутренне остановиться, заглянуть в себя, запомнить себя на самом «перевале». Когда-нибудь он мысленно возвратится к этому дню, к этой минуте и ему легче будет представить, как он еще не был партизаном, а потом – как он уже стал партизаном. Нужно только постоять, за что-либо уцепившись глазами, и, главное, постараться остановиться внутренне. Запомнить это красное солнце под полосой горящих облаков? Нет, оно еще не раз будет таким, и оно никакого отношения не имеет к тому, что сегодня происходит и произойдет. А вот этого дощатого сарая, этой стены, красноватой от косых лучей, никогда уже не будет, если ночью начнется бой, пожар. Почти два года назад в этой же комнате дядя переодевался, Алексей хлопотал над чемоданами, а Толя сидел вот здесь, на кровати, старался и не мог почувствовать ужас перед словом «война». Тогда стена была светлая, палевая. Завтра уже не будет ни Толи, еще не ушедшего в партизаны, ни вот этой стены, на которую он сейчас смотрит…
Было тревожно: где теперь Владик? Но вместе с тем было до дрожи хорошо: проснутся поселковцы завтра, а Толя для них уже – партизан. И еще – чуть-чуть тоскливо при мысли, что все остающееся позади уже никогда не встретишь. Можно будет лишь представить потом, как ты стоял вот здесь, смотрел в окно и старался перенести это мгновение в будущее.
Опять забежал Владик. Долго задерживаться боится, ему стыдно за эту боязнь, и он шепчет:
– Я приду, вещи помогу вынести.
Толя смотрит на него с благодарностью (на того Владика, который не выдаст) и с отвращением (на того, который заставляет опасаться себя, который сейчас пойдет и донесет).
– Вот, а говорили о нем, – промолвила мать.
Алексей подхватил с готовностью:
– Владик любит туману напустить.
…. Толе тоже хочется поверить. Владик не выдаст хотя бы потому, что мама дружила с его матерью. В отношении некоторых правил Владик, кажется, довольно тверд, хотя в карты играет и не совсем честно. Только бы дал уйти! А если бы он знал, что не одни Корзуны уходят?.. Этого он, конечно, не знает и не узнает, даже если мама и поверит в него.
Оставалось только ждать. Сидели в темноте на стульях, на диване. Бабушка то зайдет в зал, то выйдет, она словно старается вспомнить, сообразить, найти что-то. Мама заговорила вполголоса:
– Тяжело будет старикам. Не привыкли они без крыши жить. Бедный дедушка, так разнервничался: «Это ж мы, Владичек, в партизаны идем».
Нина засмеялась, и всем сделалось весело. И тут, как будто бы и совсем некстати, мама спросила:
– Что нам делать, детки? Пойдем, да?
Вот тебе и на! Да разве нужно спрашивать об этом? Тем более сейчас, когда уже и отступать-то нельзя.
– Ну, а как же! – даже возмутился Толя.
– Алексей, ты старший, почему ты молчишь? В голосе мамы – непонятная боль.
– Что теперь раздумывать, – как всегда, невпопад буркнул брат.
И тут, неожиданно для всех, мать разрыдалась.
– Простите меня, детки, может, я вас сама на погибель веду.
Прибежала из кухни бабушка, застыла в темноте.
– Я давно ушел бы, если б не семья! – восклицает Толя и, чтобы убедить, добавляет как можно грубее: – Думает, что это она нас тащит? Если бы не ты, я давно бы…
Алексей с неумелой лаской гладит мамино плечо, руку:
– Ну, не надо, мама… Мы же сами. Не надо, перестань…
А матери было страшно. Она вдруг остро ощутила, какой неожиданной и жестокой стороной повернулось то, что она старалась все брать на себя, старалась сама все делать, все решать. Получалось, что это она поставила детей перед необходимостью идти в лес, навстречу той случайности, которая уже уничтожила Важника, Виктора, так беспощадно оборвала жизнь новичков, которых Никита Гром вел в партизаны. Теперь поздно раздумывать над тем, уходить или не уходить. Вот именно, у детей не осталось даже выбора. Они рады, они счастливы, что уходят в партизаны. Но это ничего не меняет: не они идут, а она их вынудила идти навстречу страшной неизвестности, может быть – смерти. Разве что-нибудь сможет облегчить ее муки, если случится непоправимое, разве не себя она будет считать единственной виновницей того, что ее дети не живут, когда другие живут, смеются, учатся, растят своих детей? И мать просила, чтобы они сами решили, она молила защитить ее от самой себя, защитить от той, которая не простит, если с детьми что-нибудь случится там, куда она их ведет.
… Стояли в темных сенях и напряженно всматривались в холодную ночь. Все двери открыты настежь, чтобы не стучать.
– Иди, сынок, – шепот мамы. – В углу справа все сложено. А может, лучше я сама?
– Ну, вот еще, – приглушенным басом отозвался Алексей и исчез в темноте.
Слушали, как Алексей проходил через двор, как осторожные шаги удалялись в сторону аптеки. Скоро уходить и Толе. У него в руках чемоданчик, с которым он приехал от дяди в первый день войны, и еще бабушкин узелок. Всучили все-таки. Холодно – даже дрожишь. Из кухни уже не тянет теплом и домашними запахами. Холод вошел в дом, из которого уходили хозяева. Толе казалось, что за спиной у него дом умирает, как живое существо. Но Толя не жалеет его, он весь устремлен туда, куда уходит, – в партизаны.
– Давайте насыплем углей в сено, – шепчет он.
– Что ты опять сочиняешь! Тише. Иди.
Толя вышел из сеней так, точно от берега оторвался. Пока он не доберется до другого берега – до леса, – его подстерегает злая опасность. Теперь он уже партизан, и если его схватят… Слева затаилась комендатура. Шоссе лежит впереди, как пропасть, которую надо перескочить. Толя перескочил и прилип к дереву. Идут! Заметили или не заметили его? Бежать за аптеку! Теперь обязательно увидят. Близко уже, по стуку сапог можно понять, что их много. Смеются. Значит, полицаи. Немцы ночью не смеются. Слившись с деревом, Толя медленно поворачивался возле него, пока полицейские проходили мимо. Дышать даже перестал, так близко они были.
– Завалиться бы да выспаться. А тут мне караул этот всучили.
Разванюши голос! Толя позволил себе чуть-чуть вдохнуть и выдохнуть.
А вот и Фомка бабьей скороговоркой сыплет:
– Придумали эту конюшню. Дышишь, чем Ещик воняет. Я и дома мог бы переспать. Или еще где.
– Давно бы тебя партизаны заарканили! – возражает Разванюша. – Правду я говорю, Пуговицын?
– Я на правде вашей не был.
Прошли. Дятел сильно и часто-часто стучит над головой… Да нет же, это Толино сердце так колотится о сосну, к которой он прижимается.
Толя забежал за аптеку. Далеко впереди что-то поскрипывает, может быть, санные полозья скрежещут о песок. Толя шел полем и впереди, как защиту, как друга, как свой новый дом, ощущал лес, партизанский лес. Счастливо оставаться, бобики! Тут, возле леса, страшно уже вам, а не мне. Знали бы вы, что ждет вас сегодня!
Справа по дороге кто-то идет к лесу. И слышно, что женщины: на каждом шагу спотыкаются. Это же мама с бабушкой и Ниной! Но что это громадное, в два человеческих роста, движется следом за ними? Неужели Владик? Он! И тюк большущий на голове тащит. Ну и мама, навьючила человека, которого, может быть, и теперь шпиком считает, будто так и надо! Битый небитого везет!