Мы отвели его обратно в каюту, закрыли на ключ.
Бледные звезды севера стояли на небе. На юге, где-то над китайской землей, поднималась зеленая луна. Берег тонул в белесой морозной мгле. Ветер поскрипывал в такелаже. Гул моря, слабый, едва уловимый, доносился из-за островов.
— Ты знаешь… очень грустно, Алеша, — сказал Савелий. — Очень далеко мы от людей. Об этом не надо вспоминать. Так Павел Федорович говорил. Как же не вспоминать об этом, Алеша?
Я чувствовал, он хотел не это сказать. Может быть, он просто слов не находил. Так мы и расстались до полуночи, ни слова больше не сказав. Я остался у дверей каюты караулить Илью. Савелий ушел спать, но за часы моего дежурства он несколько раз выходил на палубу, шел на полубак и неподвижно стоял там, облокотившись о перила.
Тросы трещали от мороза, все крепче сжимался лед, было слышно, как в трюмах глухо звенели шпангоуты. Свет луны — дымный, голубой — плыл, качался над снежной равниной. К полуночи он стал волокнистым и густым. Если смотреть наверх, на светлые вершины, казалось, мы погрузились на дно.
Ветер вскоре утих, безмолвная тишина застыла над бухтой. Где-то за далекими сопками наши товарищи слушали эту же тишину. Она объяла весь мир, все бесконечные просторы, и мы, три человека, были на самом дне тишины.
Ровно в полночь Савелий пришел меня сменить. Он был по-прежнему грустен.
— Я все время думаю, Алеша, про одно, — сказал он. — Как велика наша земля. Вспомни Капштадт, Сидней… Гамбург… большой на земле простор! — а вот нам, трем людям, все-таки тесно на ней. Нет, нет… не говори, я все понимаю, я хочу сказать только, что очень трудно убивать человека так вот, когда он безоружен перед тобой. Очень тяжело это, Алеша. Есть такая песня на свете — про трех сыновей, бродяг. Испытанный человек сложил. Так и мы в этой пустыне — три сына одной земли — суд чиним.
— Я тоже об этом думал, Савелий. Только свою обиду можно простить… Когда только тебе одному больно.
Некоторое время мы еще стояли на палубе, в неподвижной лунной тишине. Два черных круга иллюминаторов каюты, где сидел Илья, смотрели на нас, как глазницы. Мертвый, молчаливый корабль был страшен в эти минуты. Такого груза он, может быть, еще не имел на борту. По над мерзлой тишиной железа, заиндевевших вентиляторов, вант, оледенелая верхушка мачты горела в свете луны собранным спокойным огнем…
Весь остаток ночи, сквозь дымный свет и сон, она горела надо мной, как огромный факел. Я просыпался, открывал дверь. Был жестокий мороз. Савелий стоял у каюты, глядя на берег. Время шло медленно, я просыпался уже несколько раз, и только слабый признак рассвета брезжил над вершинами сопок. На заре мне приснился сон: мать стояла у моря, маленькая, одинокая, на огромном крутом берегу. Шли тяжелые тучи, молния пролетала над волной, мать смотрела на море и лицо ее, бескровной бледности и печали, хранило отблеск молнии на себе. Целый мир, полный дождей, солнца и льда, разделял нас. Я стоял на далеком пустынном припае, у черной воды, но лицо матери, каждая черточка его была ясно видна мне сквозь туманы и тучи. Я хотел крикнуть ей, спросить, и не мог. Но она сказала:
— Вставай-ка… пора.
Проснувшись, я увидел в дверях каюты Савелия.
— Пора, — повторил он тихо. — Светает.
Мы вышли на палубу; сизый дым рассвета плыл над кораблем. Тросы по-прежнему звенели от стужи. Савелий подал мне ключ.
— Открывай. — Он отступил в сторону, стал проверять ружье. Руки его дрожали от холода.
— Вставай, — сказал я Андрееву. — Ты ничего не написал?
Он поднялся, спросил удивленно:
— Что я мог написать? Я ничего не знаю.
— Выйди из каюты.
— Сейчас… только оденусь. Такая рань и опять допросы?
Позевывая, ежась от мороза, он вышел вслед за мной.
Савелий ждал около мачты. Андреев увидел его, увидел и понял: похоже, он только сейчас поверил, что все это всерьез. Он бросился обратно к двери, но я успел ее захлопнуть. Он уцепился за ручку, но Савелий крикнул мне:
— Отойди! — и поднял ружье.
— Постойте!.. — закричал Илья, хватая меня за руку. — Только минуту… С…сава… д…дорогой!
Он старался спрятаться за меня, и, когда я начал спускаться по трапу, он, не выпуская моей руки, двинулся следом. Так мы прошли всю палубу и поднялись на полубак. Только теперь он заметил браунинг в моей руке. Он стремительно отпрыгнул к перилам, сжался, продолжая пятиться к носу. Он молчал. Маленькие серенькие глаза горели. Они искали что-то вокруг, они не хотели верить.
У перил, охваченный цепями, лежал запасной якорь. Широкая, квадратная лапа поднималась до верхнего кругляка. Андреев наткнулся на нее, сел. Мельком он глянул вниз, измеряя расстояние до льда. Снизу по трапу поднялся Савелий.
— Встань, — сказал он спокойно. — Так. На якорь подымись.
Покачиваясь, Андреев поднялся на якорь.
— Это н…неправда, — пробормотал он. — Б…бросьте! Перестаньте ш…шутить.
Савелий поднял ружье.
— Именем Родины, — сказа он, и небывалая тишина остановилась над бухтой…
— Именем Родины… Что!? — закричал Илья, и маленькие белесые глазки его погасли.
Савелий кивнул мне.
— Говори, Алексей.
Я оглянулся вокруг. Голубой свет шел над вершинами сопок. Большая, спокойная страна лежала вокруг.
— Мы присягаем, — сказал я, стараясь удержать его взгляд. — Родной земле присягаем, товарищам, родным, матери на дальнем берегу, что не за свою обиду, за обиду Родины платим тебе, предатель…
Пальцы его впились в обмерзший кругляк перил. Тонкий лед посыпался из-под ногтей. Но надежда еще блестела в его глазах.
— Три тысячи, — закричал он, приседая, готовясь прыгнуть на лед. — И немедленно. Все, что имею… Три!..
Но это было его последнее слово.
…С этой секунды мы опять вдвоем остались на корабле. Мы стояли и слушали долгое эхо. Где-то у дальних предгорий оно утихло наконец.
Савелий снял шапку, вытер вспотевший лоб.
Я обнял его за плечи.
— Трудно тебе, Савелий?
— Нет, — сказал он строго. — Пойди-ка огонек разведи.
Я не ушел. Так, обнявшись, мы долго стояли на носу корабля, одни в этой белой пустыне, и мне все казалось — не утренний дым, легкие волны бесшумно проходят вдоль борта.
В СУРОВЫЕ ГОДЫ
Сторожевой огонь
Счастливая рука матери зажгла этот сторожевой огонь. Спокойно и ровно горит он над высоким скалистым мысом. В море далеко виден его пламенеющий свет. Осенью, когда от штормов гудит и содрогается берег, в ночную мглу, грохочущую над баркасом, какая радость увидеть хотя бы один только проблеск этого огня!
В июле на Приазовье редко бывают темные ночи. Звездный свет стелется над морем как легкий туман, только берег черен и нем, даже волна неслышно отплывает на отмелях.
Но и в июле бывают штормы, и тогда по всему побережью — на скалах, над бухтами, на путях кораблей — вспыхивают сторожевые огни.
В эту ночь ожидалась гроза. Далеко, на кубанской стороне моря, поминутно загоралось и зыбилось небо, и тяжелая, обведенная густым синим светом туча, казалось, рушится в пучину.
И все же это была хорошая ночь. На железных болиндерах, на корабле «Аю-Даг» все были довольны погодой. Медленно шел караван судов сквозь тяжелую, душную темень, и ни на одном из кораблей не горели отличительные фонари.
Флагман десанта «Аю-Даг» шел с вытравленными якорями, приближаясь к первым прибрежным косам. С орудий, поставленных на палубы, уже были сняты чехлы. Но ни ейские рыбаки на флагмане, ни мариупольские сталевары на болиндерах, ни таганрогские кожевники на мелких судах не знали, где будет высажен десант…
В глухом безмолвии лежал берег, и на черных обрывах его, в маленьких рыбачьих селениях, не вспыхивал желанный сигнал. Спокойный и задумчивый стоял командир десанта на мостике «Аю-Дага», и ему казалось, что бинокль, который он держал в руке, с каждой минутой становился все тяжелее.
Боцман корабля, Череватый Андрей, рыбак из поселка Большие Плавни, все время набрасывал лот. Он мог бы без лота назвать глубины этих мест, все окрестные мели, все камни на взморье: тысячи раз прошел он по этим путям, но порядок есть порядок, и к тому же это была война.