Дотронувшись до рукава Раевского кончиками пальцев, как это делал прежде гебитскомиссар, Хальке фон Руекопф произнес несколько скрипучих фраз. Мюльгаббе перевел: господин полковник разрешает выделить земельные участки не более одного гектара для руководящих лиц сельуправы и полиции.
— Яволь, господин полковник! — воспрянул духом Раевский.
Мюльгаббе поправил:
— Hier mus du danke schon gesagen.[9]
— Danke schon, Herr Oberst,[10] — эхом откликнулся Раевский.
Натягивая пластикатовый плащ, полковник сказал еще несколько фраз, и Мюльгаббе перевел: немецкий комендантский взвод через две недели уйдет из Знаменки, его функции теперь должна исполнять полиция, но в случае надобности староста может позвонить в Каменскую комендатуру, и солдаты будут присланы ему на подмогу.
— Aufwiedersehen, — сказал полковник, глядя не на Раевского, а куда-то в угол комнаты.
— Досвиданий! — аккуратно перевел гебитскомиссар.
Видя, что немцы уходят, Раевский поспешил предложить:
— Не хотите ли, господа, выпить-закусить? Мы живо организуем…
Он говорил это уже в спины. Ответа не дождался. Раевский проводил высоких гостей к машине. Немцы широко переставляли ноги, выбирая места посуше. А Раевский, чтобы видеть лица полковника и гебитскомиссара, шагал сбоку прямо по лужам и глинистой жиже. Ему опять не удалось надеть галоши, и его хромовые сапоги быстро промокли. Со стороны он был похож на собачонку, которая трусит рядом с хозяином и не спускает с него глаз. Это и заметил Эсаулов, дожидавшийся вместе с Башмаком и Федором Поляковым под навесом во дворе сельуправы:
— Гля, как наш Иван Яковлевич бежит!.. Вот только хвостиком не виляет.
Башмак и Поляков пропустили слова Эсаулова мимо ушей. Они пялили глаза на жандармского полковника и гебитскомиссара, а не на Раевского, которого знали как облупленного.
За воротами Раевский стоял и ждал, пока гости усядутся в машину. Дождь мочил непокрытую, начавшую лысеть голову, кропил шею и плечи, вызывая неприятное ощущение озноба. Но он не уходил. Вдруг он понадобится высокому начальству! Может быть, ему забыли что-то сказать!.. На всякий случай надо быть под рукой.
Поодаль, у ворот, точно так же стояли и ждали Башмак, Эсаулов и Поляков.
В сельуправе помощники Раевского набросились на него с расспросами: зачем приезжали? что сказали?..
Раевский неторопливо вытер носовым платком лицо, шею, лысину, щепочкой возле голландки очистил от грязи сапоги. Перед этими-то ему незачем было тянуться. Эти, ежели по правилам, с ним должны вести себя так же, как он с полковником и гебитскомиссаром. Уважительно должны разговаривать с ним, а не как Петька с Ванькой. Ему стало обидно: он из кожи лезет вон перед начальством, а они, хамье, за начальника его не считают, ведут себя запанибрата…
— Вы что? — угрожающе тихо начал он, выпрямившись и медленно багровея. — За дурака меня принимаете, чтоб я военную тайну разглашал, а? Скажи им!.. Они хочут, чтоб я им доложил! — голос Раевского рвался в крик. — Я для вас тут кто? Дырка от бублика?..
Помощники опешили. Примолкли, посасывая цигарки. Но не обиделись. Были не из тех, кто обижается на ругань. Бранное слово не палка — в лоб не влипнет. И убытку от него никакого. Зато, если не огрызаться, а принимать начальственную брань со смирением, Раевский потом отмякнет да на этом и успокоится. Но не дай бог разгневить его гордыней и непослушанием, тогда не будет тебе жизни — съест.
Раевскому надоело кричать на бессловесных истуканов. Внезапный гнев его, не получая пищи, утих так же быстро, как и вспыхнул. Ругайся не ругайся — стоят, хлопают глазами.
Когда Раевский выкурил за столом цигарку и по всем признакам успокоился, Гришка Башмак, козло-бородый, длинноносый мужичишка лет пятидесяти, витиевато закинул:
— Мы-чего!.. Мы, Иван Яковлевич, завсегда, можно сказать, тово… Опять же при службе все в аккурат сполняем… Дощь вот, конца-краю ему нет.
Раевский промолчал. Словно бы и не слышал. Ответил Башмаку глухим прокуренным голосом Эсаулов:
— Ему, стало быть, положено осенью итить, дощу-то.
Опять помолчали, посопели, покашляли.
— Мы, Иван Яковлевич, землицей заботимся. Интерес имеем, — осмелел Башмак.
— Тебе, старому козлу, мало разве, что колхозные детясли захватил? Да огород себе прирезал за счет соседей? — закричал Раевский. Но теперь кричал не по злости, а порядка ради, чтоб это хамье чувствовало свое место. Хитрый Башмак понял это и сказал смиренно:
— Ить детясли — кровная моя хата. Советская власть в тридцатом годе конфисковала, все знают. Как же свое-то и не взять!
— А мебель, что в детяслях была, тоже твоя кровная?
— Какая там мебеля! Старье одно, все поломанное…
— Брешешь, Гришка, — вмешался Эсаулов. — Колхоз перед войной купил новенькое: кроватки пружинные, столики дубовые, постельное белье… Сам вез из Каменки, знаю.
— А за аренду мне что? Выкуси, да? Я за аренду моей хаты ту паршивую мебелю взял, — взволновался Башмак.
— Может, у тебя и договор на аренду имеется? Тебя не раскулачили, значит, а добровольно свою хату под ясли отдал?
— Вот у меня шо имеется!.. — Башмак поднес к носу Эсаулова маленький сухонький кулачок, сложенный в кукиш.
Назревал спор, какой уже не раз вспыхивал в этих стенах после прихода немцев. Активисты Раевского никак не могли простить друг другу, что награбили не поровну. Да и возвратить кое-что пришлось по приказу немцев. Эсаулов по глупости ухватил колхозную лошадь с телегой — назад отвел. Лошадь не детские матрасики и одеяльца, не мешок с пшеницей — не спрячешь. Даже бочку с джемом пришлось на овощесушильный завод отвезти: многие видели, как он ее пер домой. А Башмак ухитрился награбить разного добра, и никто не знает, много ли, мало ли. Для виду кое-что сдал, подчиняясь приказу, а большую часть припрятал.
Каждый подозревал, что другой нахапал и успел припрятать больше. Поэтому и ругались. Страсти разгорались вовсю: хилый и смиренный на вид Гришка Башмак в такие минуты ощетинивался волком, Эсаулов багровел и сжимал кулаки.
Раевскому не раз приходилось усмирять своих активистов, и это ему порядком осточертело.
— Насчет земли был у меня разговор с господином полковником и гебитскомиссаром, — негромко проговорил он, и начавшаяся было ругань вмиг утихла. Знал староста, чем можно успокоить. Земля — не детские одеяльца и не бочка с джемом, продал-и нет их. Земля — источник постоянных доходов, фабрика денег. Когда заходит речь о земельных наделах, остальное меркнет и отодвигается на задний план.
— И что им за печаль, что наделы останутся необработанными, — вздохнул Башмак, прослушав сообщение Раевского. — Мы энти наделы выкупим и запашем-немцу хлеба еще больше дадим… Нам-то лошадок уж выделят. Я в свое время туда трех отвел.
— А безземельные чем кормиться будут? — наивно спросил Поляков.
— Гля, коммуняка нашелся! — показал на него пальцем Башмак. — Зараз тебя заарестовать и в Каменку отправить. В комендатуру.
— Но-но!
— А ты не пекись по чужому зипуну, имей о своем заботу.
— Оно так, — солидно подтвердил Эсаулов. — В чужие рты заглядать, в своем куска не видать. То Советская власть об лентяях заботилась. А нам какой расчет? Вот землицу бы скорееча дали…
— Эх, да!
— Твоя правда, кум!
Эсаулов задумчиво поскреб в бороде, вздохнул.
— Будь моя на земле власть, — проговорил он, — я бы так положил: всякий за себя держи ответ и — точка. Делай, на что охоту маешь. Я, может, на тыще гектар способен хозяйство вести. А другой фабрику поставит и мануфактуру гнать будет. При Советах таким верхушки ножницами стригли. А чтоб удобней стричь, гуртом держали, как овец. А я не овца, не хочу в гурте ходить. Сам по себе желаю. Меня ж обратно в гурт пихают да ишо приговаривают: «Теперь ты свободный, можешь итить гулять промеж прочих свободных, а чтоб вылазить по своему разумению — ни-ни!»