Кукушкин сидел на своем сундучке около «титана», прислонившись к его горячей щеке спиной. На полу сидели и лежали вповалку люди. Они ехали в Магнитогорск и на Днепрострой, в Комсомольск-на-Амуре, к нефтяным вышкам Баку или в полынные степи Приволжья.
За окном темнела мощенная булыжником площадь. Ветер рябил лужи. По площади шел человек, неуклюжий и заросший, как медведь. Он шел, не разбираясь, по лужам, шлепая размокшими опорками. Вот он остановился. Кукушкин узнал Силантия Кобылу. Силантий вынул из бездонного кармана четвертинку водки. Ловко выбил пробку и, закинув голову, маленькими глотками выпил все. Потом вытер тыльной стороной ладони мохнатый рот, наверняка сказал: «Паганини, с силой пять пудов!» — оглянулся по сторонам, заметил подкову, поднял ее, понюхал, смачно сплюнул, бросил подкову на землю и ушел в ночь.
На вокзал пришла бригада осодмильцев, крепких ребят с красными повязками на рукавах. Они искали жуликов.
— Ты куда, парень, едешь? — спросил старший Кукушкина.
— В Кинешму, — наобум ответил Кукушкин.
На вторую ночь он сказал, что едет в Кострому.
На третью ночь старший, пристально, как на старого знакомого, посмотрев на Кукушкина, спросил его строго и заинтересованно:
— Ты уже вернулся из Арзамаса. Пойдем-ка, парень, с нами да поговорим ладком…
В те времена в Иванове было очень много странных вывесок; была, например, около городской билетной кассы такая: «Иввозцветметсборпромсоюзсбыт». Прочитать ее вслух я не мог при всем на то старании. Но я запомнил на всю жизнь другую вывеску. Она висела на одной из дверей городского Совета. В те времена я тоже был один на целом свете и, съев свой колобок, усиленно искал свою дорогу. Она-то меня после долгих скитаний и привела в горсовет — к двери, на которой я прочел «Горкомпобез». Строкой ниже это слово расшифровывалось так: «Городская комиссия по борьбе с беспризорностью». Вот около этой двери я и встретился с Кукушкиным.
Счастливая звезда с поэтическим названием «Горкомпобез» свела нас вместе, пообещав долгую и крепкую дружбу. Мы поклялись прожить всю жизнь вместе и умереть в один день.
По путевке мы пошли в областную текстильную школу и по всем правилам вежливости постучались в двери директора Ивана Ивановича Баландина.
Навстречу нам вышел худой и длинный, как Дон-Кихот, человек в синей косоворотке, подпоясанной синим плетеным поясом, в хромовых сапогах, в старомодном пиджаке с отвислыми карманами. Он оглядел нас внимательным взглядом усталых синих глаз из-под маленьких очков в железной оправе и пригласил к себе.
Он прочел наше направление и спросил, есть ли у нас документы об образовании. Этих документов у нас не было. У нас была только метрика — одна на двоих.
— Тогда вам придется сдавать экзамены! — сказал Баландин. Мы готовы были ко всему. И мы сдали экзамены. И нас приняли на ткацкое отделение.
И стали мы жить трудно, весело и жадно.
Юность есть юность! Она берет свое и тянется к свету, как подорожник, пробивающий кору асфальта.
Только что отстроенное здание школы, светлое и чистое, пересекал длинный коридор. Направо и налево — классы, библиотека на третьем этаже, и физкультурный зал в нижнем. В школе занятия шли в две смены, и она с утра до вечера гудела, как птичий базар. Таджики и узбеки, армяне и русские, казахи и белоруссы — полный интернационал на три тысячи человек.
Мы с Кукушкиным занимались во второй ткацкой группе. Занимались бригадным способом. В нашу бригаду входило пятеро: Таня Сергиевская, Тося Стабровский — бессменный бригадир, я с Кукушкиным и Колька Бляхман — пижон и лодырь, по прозвищу «фермер раскололся». Этот титул он получил за то, что на вопрос преподавателя: «Что сейчас происходит в Америке?» — ответил не мало сумняшеся: «Фермер раскололся», — подразумевая под этим классовое расслоение фермеров в Америке.
Преподаватель обществоведения за этот ответ всей нашей бригаде поставил «неуд». Дело в том, что при бригадном методе обучения на вопрос педагога отвечал любой член бригады по назначению бригадира, а отметка ставилась всей бригаде. Поэтому на уроках русского языка и литературы у нас всегда отвечала Таня Сергиевская, Тося Стабровский — по спецделу. Я по физике и химии, Кукушкин по математике и черчению. «Фермер раскололся» был у нас в запасе и жил как приживальщик. Мы не то чтобы мирились с этим, но он был такой лодырь, что все наши попытки заставить его хоть что-нибудь выучить кончались провалом.
Единственный раз он выручил нашу бригаду по французскому языку.
Приближались экзамены. Уроки французского языка вела в нашей школе мадам Гандурина, завитая, как пудель, седенькая старушка, дочь бывшего фабриканта. Она когда-то воспитывалась и жила во Франции, поэтому прекрасно знала французский язык.
Таня Сергиевская целую неделю зубрила с Колькой «Интернационал» по-французски. И, как это ни странно, он запомнил слова, не вникая в их смысл. Тося Стабровский назначил отвечать Бляхмана. «Фермер раскололся» вышел к столу, набрал полную грудь воздуха и начал нараспев читать. Это было упоительное зрелище. Класс застыл от удивления, а мадам Гандурина встала по команде смирно и простояла до конца не шелохнувшись, потом поставила всей нашей бригаде наивысшую оценку «тре бьен» и больше нас никогда не спрашивала.
Теперь-то я очень жалею, что не занимался у нее. Но упущенного не вернешь. Мы тогда думали, что во время мировой революции, которая скоро настанет, все будут говорить только по-русски. Мы были чересчур оптимистичны. Да простит нам этот оптимизм история.
Три дня в неделю мы учились, три — работали на фабрике. Мы бегали по утреннему морозу на окраину города, на свою «Дзержинку» — так называлась двухэтажная фабричонка, отданная в полное распоряжение нашей школе. Фабричонка была оборудована по последнему слову тогдашней техники. Там были станки всех систем: и древние «платты», и новейшие автоматы «нортроп», и жаккардовские станки. Мы учились заправлять основы, пригонять гонялки и челноки. Мы ткали полотно, мадаполам, сатин и ситец. Мы глохли от грохота челноков и гонялок, от свиста трансмиссий и щелканья ремней. Мы разучились говорить тихо. Потому что Иваново — город громких голосов, текстильный город. И нам нравилось говорить громко.
Каждый день после работы Таня Сергиевская, Тося Стабровский и я с Кукушкиным отправлялись в школьную библиотеку. К нам присоединялся комсомольский секретарь Саша Уемов, длинный горбоносый парень из старшей группы ситцепечатников, и мы приступали к выпуску стенной газеты. Мы с Сашей Уемовым обрабатывали заметки. Таня своим аккуратным почерком ровными столбцами переписывала их на лист слоновой бумаги, Тося Стабровский рисовал карикатуры, Кукушкин писал заголовок «За кадры», это у него здорово получалось, и мы шли вместе в коридор и вывешивали газету. Мы это делали ежедневно.
Жили мы в большом Гопе. Малого вообще не существовало в природе. Был только большой Гоп, говоря другими словами — государственное общежитие, бывшее здание фабрики, с железными окнами, с бетонным полом, с железными колоннами и перекрытиями, на которых держались уже никому не нужные трансмиссии. До Гопа здесь помещался клуб. От клуба остался только один помост для сцены и занавес. Одна к другой в Гопе стояло сто двадцать коек. Пять коек были на сцене, отгороженной занавесом. Это место называлось «Ливадия». В Ливадии жил Венька Кузин.
Венька Кузин был ябеда, и, конечно, это он разболтал в деревне — и до тети Поли дошли слухи о местопребывании Кукушкина.
Жили мы в ту пору плоховато. Нашей зарплаты едва хватало на обеды и на то, чтобы выкупить хлеб и крупу по карточкам.
Узбекам и таджикам присылали из дому урюк и курагу, и они продавали это на базаре. «Фермер раскололся» давал на поноску костюм и брюки. Сам он ходил в хромовых сапогах гармошкой, в матросском клеше невероятной ширины, заправленном в сапоги, в бархатной куртке с застежкой «молния» и в умопомрачительной фуражке с желтым кантом и с такой величины лаковым козырьком, что под ним вполне могли бы ласточки свить не менее трех гнезд.