Эту веру и пламенный гнев заносил с собою в тихую Песчанку, приезжая на каникулы.
«Да, было…»
Его сверстников по кружку жизнь раскидала по свету — ни с кем не пришлось потом встретиться. Про двух слышал уже в Песчанке. Одного — отца Леонида, священника ближнего села, убили недавно красногвардейцы. Схватили во время вечерни, вывели в пустырь на то место, где зарывался чумной скот, велели выкопать самому могилу, зарубили и бросили его туда… Другой — Промовендов занимает важный пост: красный комендант Ставрополя. Про его похотливость и кровожадность рассказывают ужасы!..
«Да, жизнь все перевернула вверх дном».
* * *
Фадеев со стоном и кашлем выплюнул на грудь сгусток крови.
— Чего молчишь? Сказывай, дорого ли продался? Землицы тебе пообещали или деньгами отсыпали?
— Ты не прав, Михайло. Землю я и свою-то отдал обществу, и заречный клин, что твои захватили, велел оставить за тобой… А жалованья получаю столько, сколько ты батраку платил. Вот что…
— Какое дело… Молчание…
— Так зачем же ты пошел к ним?
— Не из-за выгоды, конечно… Трудно мне теперь объяснить тебе — силы нет… Мы за народ идем. Большевики губят Россию, они обманывают народ… А в прошлом — ошибка вышла: намерения-то были хорошие, и правда-то была настоящая, да не той, видно, дорогой я за ней пошел, заблудился. Все мы заблудились… Я еще хоть знаю, за что умираю, а ты вот…
Собирал мысли — хотел рассказать Михаиле попонятнее про большевизм, но мысли путались. «Да и к чему теперь — поздно… Все равно умирать приходится…»
Повторил вслух:
— Умирать приходится… Долго молчали.
Солнце садилось уже; в поле становилось тихо и прохладно. Вдалеке дымил и медленно двигался поезд. Целым роем оводы и мухи кружились возле раненых, однообразно и нудно гудя, прилипая и жадно всасывая кровяные пятна; больно жалили лицо и руки. Михаиле тихо стонал. Ковтун не чувствовал уже боли. Спадала волна нахлынувших чувств, и снова обоих начало клонить ко сну; веки, натруженные за день прямыми солнечными лучами, засоренные пылью, крепко слипались.
Михайло тихим, прерывающимся голосом заговорил:
— Это правильно, что заблудились. Ваша ли правда, их ли — не понять. А ты меня прости, Христа для… Озлобился…
— Ну, что там — все виноваты… Хотел спросить тебя, Михайло… Правда, что Юля выдала добровольцев?..
— Брешут люди. Это брат ейный на них доказал. Когда Юлька узнала — что там было!..
— Ну, вот, спасибо… Теперь легче стало…
И через минуту, будто продолжая вслух свои мысли:
— Как раз вчера… ее именины. Какая жалость… Помнишь, в позапрошлом…
Михайло не слышал, тихо стонал.
* * *
Догорал день, когда от хутора, по жнивью подошла повозка.
— Стой, черт, вот — еще! Говорил, что надо было в этой стороне пошарить!
Сошли с повозки двое и наклонились над лежавшими.
— Как будто поручик Ковтун… Так и есть. Не дышит уже. Царствие небесное!..
— И этот тоже готов.
Положили труп поручика на повозку.
— А с этим что будем делать? Похоже, что большевик — никаких отличий на нем нет.
— Поищи шапку. Во второй дивизии у многих нет еще погон, только на шапке — белая полоска.
— Да и шапки нет…
— Ну, подымай все равно — в штабе разберут.
С трудом подняли грузное, уже застывшее тело Михаилы и взвалили на повозку.
Длинные, мертвые руки взметнулись и упали — словно обняли лежавшего на дне поручика.
Повозка в полной темноте, рысцой, потряхивая и путаясь между копен, покатилась к дороге.
Исповедь
В штабе N-ой красной армии нависло тягучее тревожное настроение, которое обычно сопутствует неуспеху.
Еще недавно, не более недели тому назад, операция прорыва белого фронта началась так блестяще, и острый, точно режущий клин, прочерченный на большой стратегической карте, висевшей в оперативном отделении, впивался все глубже и глубже к югу, в расположение белых. Только полсотни верст отделяло победоносные красные полки от важного южного центра, когда командарм неожиданно для своего штаба свернул армию на запад.
Этот маневр обсуждался на вечернем заседании начотделов и хоть несколько удивил всех своим направлением, но не вызвал возражений со стороны военспецов… Только товарищ Гулый, коммунист, начснаб — недавно мастер Шостенского порохового завода — позволил себе, и довольно резко, критиковать директиву командарма.
— Никак не понять, товарищ командарм: какого черта, с позволения сказать, сворачивать с прямой дороги, когда все идет гладко и наши вот-вот захватят этот самый город…
Он поводил толстым жилистым пальцем по карте и, сбившись, ткнул им в Воронеж, находившийся в расположении красных. Генштабисты переглянулись. Один из них, подойдя к карте, поправил Гулого.
Комиссар Гройс насторожился. Он ничего не понимал в стратегии, но… комиссар должен быть всегда начеку. Долгий опыт подпольной работы сделал его подозрительным, и Гройс испытующим взглядом обвел присутствующих.
— Я солидарен с товарищем Гулым.
Воцарилось молчание. Никто больше не поддержал. Даже тот военспец, который до заседания, с глазу на глаз, так убедительно доказывал Гулому ошибочность нового направления армии…
Командарм поднял усталое лицо и с некоторым раздражением взглянул на Гройса.
— Тогда, быть может, товарищ комиссар возьмет на себя руководство операцией?.. Удивляюсь я вам, господа. Ведь я не вмешиваюсь в вашу компетенцию и не учу вас политграмоте, а вы беретесь судить обо всем, чего не понимаете. Захват территории и пунктов не имеет ровно никакого значения. Надо разбить живую силу противника, и это я делаю ударом во фланг и тыл.
Товарищи Гройс и Гулый в течение ближайших трех дней чувствовали себя несколько смущенными: уверенность командарма оправдывалась. Телефон приносил известия о паническом метании по всем направлениям обозов белых, о «разбитии наголову» целой бригады Марков-цев… И хотя почему-то пленные прибывали не в очень большом количестве, но в штабе находили этому простое объяснение:
— Полки выводят пленных белогвардейцев в расход… Гройс в дни успехов принимал дружелюбный, иногда даже искательный тон в отношении командарма. И однажды за общим столом, когда штабные распивали добытые где-то Гулым несколько бутылок настоящей казенной водки, комиссар поднял рюмку и провозгласил тост:
— Быль молодцу не в указ. Хотя наш командарм и принадлежит к бывшему кадровому офицерству, которое в общем и целом было несознательным орудием в руках царских эксплуататоров, но теперь он уже вышел на путь полного подчинения рабоче-крестьянской власти. И дай Бог…
Тут Гройс поперхнулся и на секунду замялся. Повторил громче и резче:
— …И дай Бог, как говорят несознательные элементы, чтобы всякий коммунист наступал так искусственно, как наш командарм. Ура!..
В штабе царило бодрое настроение; сам же командарм был сосредоточен и угрюм.
Но прошло еще дня два-три, и в ходе операции наступил неожиданный перелом: армия, производя перемену направления, сама открыла белым свои сообщения и тыл, по которому ударили «белые» бронепоезда и кубанская конница. Роли переменились, будто по сигналу: N-ая красная армия повернула на север и в паническом бегстве искала спасения. Несколько дней штарм не имел даже сведений о своих войсках. И только два последних дня, в течение которых шел проливной дождь, растворивший дороги, размывший железнодорожное полотно, замедлилось несколько отступление красных, и штарм мог, хоть в общих чертах, установить состояние частей.
Штаб остановился на ночлег в вагонах на небольшой станции. Почти каждый день приходилось передвигать стоянку. Среди чистого поля, в полуверсте от большого села уныло торчали станционные здания, с зияющими дырами — безмолвными свидетелями недавних боев. На путях, на перроне, кругом вокзала — кучи гниющей соломы, конский и людской помет, всякие отбросы, осколки снарядов и целые груды рваной, мятой бумаги. Местами валялись полусгнившие, полуобглоданные собаками трупы лошадей, и ветер доносил тошнотворный едкий запах падали; нелепо и уродливо торчали вверх оглоблями застрявшие в грязи повозки и зарядные ящики… И все тонуло в потоках воды, в мутной, зловонной грязи. Казалось, что и дождик, льющий дробно и нудно, тоже мутный, липкий и вонючий. Несколько неожиданно среди этой большой свалки бросались в глаза свежие плакаты, расклеенные на стенах вокзальных зданий санитарным начальством: