* * *

По колонне прокатилось глухо:

— Слезай!..

С повозок соскакивали люди и по командам, отдаваемым вполголоса, строились по сторонам дороги, между копен. Возчики торопливо и шумно поворачивали подводы, стараясь отъехать поскорее и подальше от этих гиблых мест, где вот-вот закипит бой. Не один облегченно вздыхал; многие крестились.

— Полк будет атаковать хутор вдоль дороги. Нашему взводу приказано идти вправо в боковую заставу. Поручик Ковтун, ступайте вперед с головным дозором.

— Какое направление, господин капитан?

— Какое тут к черту направление, когда ни зги не видно!.. Прислушивайтесь к движению колонны, чтобы не очень отрываться, а эти дураки вам ракетами посветят…

Пошли трое.

Под ногами хрустело жнивье, и этот шум неприятно действовал на нервы. Держались близко друг друга — так покойнее. Напрягали слух, ловя тревожные звуки ночи. Впивались широко открытыми глазами остро, до боли, во тьму и вдруг настораживались перед лохматой копной, в нервном сумраке похожей на человека в папахах и с ружьем. Справа опять затрещало…

Прошли так с версту. Сзади от заставы послышался тихий свист — условный сигнал — «стой!». Присели у копен, держа винтовки наготове.

Слева от дороги, где должна была двигаться колонна полка, донесся громкий крик — команда… Ковтун подумал: «Значит, полк близко…» И тотчас же разорвало тишину оглушительным и долгим треском. Стреляли, очевидно, большевики от хутора; пули сыпались вокруг дозорных, глухо ударяли по земле, шелестели в соломе и с коротким свистом прилетали мимо ушей. Потом огонь стал замирать — видимо, атака не удалась…

Так продолжалось около часу. Занималось утро. И впереди, среди поля, начали вырастать какие-то неясные очертания. «Должно быть, хутор». Поле — все еще пустое, мертвое… Вдруг поднялся от земли человек — недалеко; раздался опять трескучий голос — как будто командира — и резко оборвался. Видно было, как поднявшийся упал навзничь. Мгновенно ожили, загорелись вновь, разразились сплошным гулом теперь уже ясно видимые линии неприятельских окопов. И по полю замелькали фигуры людей, бежавших прямо на них, к ощерившемуся, задымившемуся хутору.

«Надо послать донесение…» Ковтун хотел подозвать дозорного, но сзади зашуршало — надвигалась, видимо, застава. Повернулся, вскинул ружье, направился к заставе и обмер: подходила вплотную какая-то незнакомая часть. Не успел разглядеть, но по едва уловимым приметам почувствовал инстинктивно, что чужие. Мелькнула мысль: «Большевики!»

— Стой, сволочь! Брось ружье!

Поручик успел выстрелить прямо перед собою и бросился в сторону хутора; но не успел пробежать и нескольких шагов, как почувствовал удар в бок. Упал.

Постепенно теряя сознание от жестокой боли, он видел смутно над собою злые лица и испытывал такое ощущение, будто большими гвоздями прибивают тело его к земле, и оно все распластано, недвижимо, немеет…

* * *

Ковтун очнулся, когда солнце поднялось уже высоко. Возле него стояли лужи крови, и тонкие, прерывчатые струйки ее текли еще из многих, ран исколотого штыками тела. От потери крови чувствовал слабость, истому и какой-то благостный покой. Лежал навзничь; солнце слепило глаза; хотел повернуть голову и не мог: голова, руки, ноги — все тело было как будто прибито к земле.

Страшно клонило ко сну. Закрыл опять глаза. Но свет почему-то не померк… Сквозь закрытые веки он видел ясно знакомые места, каких-то людей, много людей. Хотел остановить их, спросить — где он, почему тело его прибито, но все они страшно торопились и бежали дальше. Проносились быстро мимо него станция, роща, знакомая площадь перед церковью — она, конечно, — пестрит вся цветными бабьими плахтами, золотыми разводами хоругвей… Идет… нет, не идет, а почему-то пробегает быстро крестный ход; впереди — отец Поликарп с Евангелием в руках, с развевающейся смешно так белой гривой. Может быть, он знает?.. Хотел догнать, спросить, но нельзя — земля не пускает… А площадь пронеслась, и уже — село. Быстро мелькают избы, пустырь, выселки… Вот та самая хата, с облупившимся боком, с маленьким палисадником, на котором стоят высокие подсолнухи. «Стой!.. Ведь надо же зайти, спросить о страшно важном, без чего нельзя… заснуть…» Но и выселки пронеслись уже, пропали; пропала и земля, а дорога подымается от земли по крутой и яркой радуге прямо к облаку. И на складе его — Бог Саваоф. Тот самый, что глядел всегда с иконостаса семинарской церкви — сурово, пронизывающе… А пониже, на ступеньке Божьего престола — отец, с его редкой бородкой и слезящимися глазами.

Бросился, было, радостно к отцу, но кто-то страшный преградил путь, в ушах прозвенел полный ненависти окрик:

— Подыхаешь, стерва!..

В голову, в левый висок ударило больно — раз, другой. Ковтун с усилием открыл глаза. Прямо перед ним поле — далеко, сколько можно окинуть взором. Вдали — резко и прямо бегущее полотно железной дороги, терявшееся дальше за пригорком; на невидимом его продолжении — два белых дымка подымались из-за гребня, таяли в прозрачном воздухе и вспыхивали вновь все дальше и дальше. Изредка раздавались орудийные выстрелы — глухо, издалека. В сознании проносилось отчетливо:

«Ушли вперед, не заметили, не подобрали…»

Но эта мысль уже не волновала: все было глубоко безразлично…

Опять ударило в висок… Ковтун скосил глаза до боли: возле него, наискось, лежал человек и судорожным движением ноги, обутой в большой грязный сапог, толкал его в голову, задевая по глазу.

— Подыхаешь, стерва?!. Сил моих нету подняться; а то удавил бы!

Ковтун сделал большое усилие и повернул голову. Человек лежал, вытянувшись — длинный, громоздкий, в расстегнутой солдатской шинели, без шапки. Все лицо его было покрыто страшной неподвижной маской — сплошным черным струпом запекшейся крови; и только глаза — такие же страшные — шевелили веками и пылали злобой.

Их взгляд показался Ковтуну до странности знакомым…

— За что?

* * *

Они лежали вдвоем — два врага — среди пустынного поля в такой жуткой и беспомощной близости. По замиравшим выстрелам — где-то далеко, уже за Белой Глиной — можно было судить, что бой кончается, и это сулило надежду на помощь одному и обрекало другого…

Дремотный покой разливался по телу Ковтуна, и на душе его было покойно — ни боли, ни страха, ни желаний. Об одном только жалел: «Зачем не повидал ее, не узнал…» Да еще смущал взгляд этих ненавидящих глаз из-под страшной маски.

Поручик повторил тихо:

— За что?..

— Еще спрашиваешь?.. Так-растак твою душу! Пришли!.. Кто вас звал, офицерье проклятое!.. Мало вам кровушки на войне было, так теперь народ добиваете! Повернуть все по-старому хотите! Землю нашу, которую кровью да потом, для дворянчиков и казаков отбираете!..

Голос говорившего был также до странности знаком, как и глаза. Ковтун напрягал память — где он их видел, и под пристальным взглядом его мало-помалу расходилась жуткая кровавая маска, и выступали знакомые черты… «Да, без сомнения, — Михаиле»… Сосед, один из фалеевских сыновей… Его ровесник. С ним да еще с Захаренкой он был наиболее дружен, вместе прошло все детство…

— Брось, Михаиле, неправду говоришь…

Глаза из-под маски расширились, засветились, и грузное тело приподнялось было от земли, но тотчас же беспомощно упало.

— Ковтун?..

— Да.

От неожиданности и от волнения оба смолкли. Первый прервал молчание Михаиле.

— Какое дело… Значит, правду говорили люди, что ты кадетам продался. А ведь как разорялся-то прежде насчет народушка: «Кровопийцы, мол, захребетники крестьянские»… То да се… Башку морочил, сукин сын.

Он застонал от боли — свело обожженную шею; задыхался от сгустка крови, остановившегося в горле. Падали острые, злые слова, как горячие капли, обжигали, будили в дремотном сознании Ковтуна отравленные воспоминания.

«Ведь было…»

В предпоследнем классе семинарии вступил в кружок с безобидным названием «Самообразование», направлявшийся, очевидно, извне какой-то искусной рукою. Теперь это ясно… Ушел с головою в новый мир понятий, перевернувший все его простое миропонимание, вскормленное ставропольским черноземом, здоровой и сытной жизнью. Будто прозрел. Возмутился социальной неправдой, загорался ненавистью к праздноживущим от мужицкого пота… В увлекательных книгах, которые поглощали тогда жадно участники кружка, были и готовые ответы, как помочь мировому злу разрушить ненавистный государственный строй, смести лицемерную общественность, отобрать землю — исконное мужичье наследие — и взять власть трудящимся. Что дальше — об этом не особенно задумывались, главное — «разрушить оковы». Сколько было тогда юношеской чистой веры и задора! Как легко рушилось, ломалось, сметалось все, какие светлые перспективы открывало будущее!..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: