— Наверно, Алешка из газеты и взял, — сказал я. — Вопрос, какое ему дело до камня. Человек он морской…
— Кто его ведает — морской или сухопутный, — молвила заведующая и отшвырнула письмо. — Он сам не знает, чего ему требуется.
— Несамостоятельный он, это верно, — согласился я. — «Я, говорит, — везде работник на все руки. Круглое катать, длинное — таскать». Я так думаю, Шура, заковычка у него вышла на сплаве: набедокурил, не за ту юбку ухватился… А что, был же случай, матрос капитанскую жену увел. До войны еще, на Мурманском берегу…
— Да ну его, — перебила Шура.
— Пропадет он через женщин, — сказал я. — Как говорил тралмейстер у нас на сейнере:[1] «женщины что минное поле, — не предвидишь, где подорвешься». Балагур был. Нет, не знаю, придумать не могу, что у Алешки на уме. Выгнали, ну и ищет, куда податься. Вот, вот! — и я остановился на этой догадке. — Приедет, приедет камень ворочать.
— Нужен он мне! — молвила Шура, и на лбу ее, над курносым носом, вырезалась складка.
— Поглядим, нужен или нет, — сказал я посмеиваясь. — Так как же с письмом? Обратно ему отсылать за ненахождением адресата, что ли?
— Обратно, — молвила Шура, — И вообще, дядя Евграф, нечего ему тут делать.
Последние слова, однако, она произнесла не так твердо, чуть не с жалобой.
— Ладно, — говорю, — обратно так обратно, товарищ заведующая.
А самому себе я сказал: «Положим, Шура, иначе решить ты не имеешь права. А ну как я твое решение отменю и оставлю письмо у себя. И греха против службы тут не будет. Всё равно Алешки сейчас в конторе нет, время на сплаве самое горячее, а пока он бродит, может, у нас и начнут ломать пещуру и, значит, адресат появится. И Алешка сюда вернется. Ведь ясно же — письмо насчет работы, что́ тут может быть другое! Я считаю, ему и надо вернуться».
— Верите или нет, Евграф Иванович, он мне не нужен. И Лизке не нужен.
«Ну, это еще мы посмотрим, — подумал я. Хотя, положим, девки у нас гордые, не городским чета».
Взвалил я сумку, набитую почтой, и отправился.
Так как мне всё равно идти тем же прогоном, мимо бани, то я не утерпел и зашел домой, проведать постояльца.
Он не ложился. Глядит в зеркало, скоблит бритвой седую щетину. Кофта на нем домашняя, полосатая, едва не лопается на животе.
— Как себя чувствуете? — спрашиваю.
— Получше, — говорит. — Спасибо. А вы как? Здо́рово нас подкидывало в лодке! Впрочем, на вас, как на аборигена, или, иными словами, как на местного уроженца, это, вероятно, не влияет.
— Истинно, — отвечаю. — Я коренной курбатовский. А вы издалека ли родом?
— Из-под Херсона.
Потом он сказал, что зовут его Григорий Казимирович Мелешко, а я ответил, что мне очень приятно познакомиться, и тоже назвал себя. И хотя на языке у меня вертелось совсем другое, я осведомился — не там ли, под Херсоном, растет трава ковыль и если да, то от природы она желтая или ее красят? Наверно, я бы еще долго так топтался на опушке, не осмеливаясь шагнуть в лес, да он сам помог мне:
— От природы белая, раз вам так нужно знать, да вы не стесняйтесь, пожалуйста. У вас ведь еще что-то на уме, не так ли, друг мой?
— Острый у вас глаз, — отозвался я с радостью. — Ничего особенного нет, и не в моих правилах мешаться в чужие дела. А только курбатовским любопытно, что за человек встал у меня на квартире. То есть вы.
— Я то есть? — прищурился он. — Человек как человек. Смотрю, как вы тут живете.
«Ну нет, — думаю, — уж коли мы данной материи коснулись, ты смешком от меня не отделаешься».
— Я извиняюсь, конечно, — начал я. — Я пойду сейчас по деревне с почтой, и меня любой и каждый спросит насчет вас. От кого же все новости получать, если не от меня. А тут, тем более, вы проживаете в моем доме. Что же, так и сообщать всем, что у вас такая должность — смотреть, как люди живут? Чудно как-то!
В самом деле, чудно. Много есть разных должностей: инструктор какой-нибудь, или, к примеру, председатель, или там секретарь, а то ревизор, бухгалтер, кассир. Или заготовитель, фининспектор, приемщик семги или другой рыбы. Сомневаюсь я, чтобы его послали в командировку просто так, смотреть, как живут люди, и ничего больше. Вряд ли где-нибудь платят за это деньги.
А он всё свое:
— Вы полагаете, это пустяковый вопрос — как живут люди? Правильно живут или нет? Сознают ли свою пользу?
— Истинно, — говорю. — Не то что пустяковый, а вопрос главнее главного.
— Ох, чуть не забыл! Поскольку вы идете с сумкой, у меня к вам просьба.
— Будьте любезны, — говорю.
— Тут должна быть гражданка Гуляева.
— Как не быть. Гуляевых у нас целый карбас наберется. Вам, может, Лизу Гуляеву? Или Настю Гуляеву, что на молочной ферме дояркой? А возможно, Манефу Васильевну Гуляеву, учительницу?
Он отмахнулся:
— Нет, нет, тут есть старушка Гуляева, товарища Гуляева мамаша.
— Бабка Парасковья! — спохватился я. — Есть, куда ей деться. Мимо нее я не пройду, будьте спокойны. Из окна непременно заметит, не пропустит.
— Отлично. Посылочка тут ей.
Поднялся, затопал ногами-коротышками в угол, к чемодану, наклонился сопя и достал сверток.
— Вот, — говорит, — от товарища Гуляева мамаше коробка конфет и, естественно, поклон.
— Давайте, — говорю, — передам.
И вот я шагаю по улице с сумкой да с конфетами под мышкой. Дом бабки Парасковьи неблизко. Сперва на левой стороне у реки Заманихи общественный амбар и пристань, потом, чуть подальше, сельпо. Это, можно выразиться, самый центр нашей Курбатовки, — как площадь Челюскинцев в Чернолесске. Отсюда мостки проложены вверх, но, однако же, намного от реки улица не отбегает, а вьется с ней как бы в упряжке. Вот слева дом капитана Гуляева, Никиты Харитоновича, пустой, заколоченный, в палисаднике — крапива и чертополох. Хозяева давно в отъезде. Дальше — клуб, на нем доска для афиш, сейчас на ней ничего понять нельзя, потому что старую афишу содрали, а новой картины еще нет. Потому на доске невесть что — одни лоскутки. Тут ружье торчит, там лошадиная голова из другой картины и еще велосипед из третьей, может, прошлогодней. Еще подальше, справа, дом Насти Гуляевой, — у нее в палисаднике стоит крест старый, весь белый от дождей. Это дед Гуляев поставил. Унесло его на льдине в море, он и обещал водрузить крест, если благополучно вернется. Ну, случай вышел не смертельный, прибило его к суше.
Еще шагов полсотни пройти — рыбозавод. Ворота сегодня на засове, потому на море пятые сутки взводень и на то́нях работы нет, семга в грубую погоду не ловится. За рыбозаводом улица поворачивает вправо и немного спустя упирается в лес.
Там, на краю, на холмике, живет в новом доме бабка Парасковья Гуляева. Дом, ни дать ни взять, — теремок из сказки сочинения Пушкина. Крылечко со столбиками резными, наличники на окнах, мезонин с фигурами, а уж конек на крыше — ну, чисто кружевной! Не то что в Курбатовке, а, почитай, во всех селениях на побережье нет дома пригожее! Загляденье! Строили его специально для покойной Авдотьи Гуляевой, сказительницы былин, а бабка Парасковья обитает тут сейчас как ее сестра и наследница всего имущества. Сказы она не складывает, — такой талант одной Авдотье достался, — но кое-что из старого помнит. Нет-нет, бывало, и споет про Илью Муромца.
В последнее время что-то замолчала. Не поет. Сердитая стала бабка.
Конечно, на пути к ней я заходил в разные дома, отдавал письма, рассказывал про своего постояльца. Странная вещь. — как он мне со смешком про себя говорил, так и я о нем. Ровно шалый ветер на меня пахнул. Приехал, говорю, поглазеть, как жизнь идет у нас, в Курбатовке. Такая у него должность. За одно это и жалованье дают.
Говорю, а сам смеюсь.
Бабка Парасковья, даром что наполовину ослепла, заметила это мое настроение.
— Ты, Евграф, весело шагаешь сегодня. Неужто мне от сынка несешь что?
Это она стук моих сапог по мосткам заслышала. Я подошел и положил ей коробку на подоконник.
1
Рыболовецкое судно.