— Точно так, — говорю, — Парасковья Степановна. От товарища Гуляева вам подарок.
Бабка, однако, сыновней посылочке не обрадовалась ничуть. Взяла сверток своими костлявыми руками, подержала и положила на стол. Я понял, в чем дело. Бабка ждет его самого к себе. И давно ждет.
— Товарищ Гуляев занят, — сказал я, чтобы ее успокоить. — Он приехать не может.
— И не написал ничего?
— Нет.
— Да ты разверни. Может, на посылке что написано, — сказала бабка и сунула мне сверток.
Я развернул.
— Ну! Читай! — приказывает.
— «Шоколадные конфеты, — прочел я. — Ассорти. Цена сорок восемь рублей». Самые дорогие.
Выслушав это, бабка не смягчилась, а, наоборот, взъелась еще пуще:
— Сорок восемь? Откупиться от матери надеется. Сорти, что ли, как оно? Я вот возьму, — и голос бабки совсем ожесточился, — в сортир это добро и выкину.
— Ну зачем же? — молвил я примирительно. — Конфеты высшего сорта, у нас в сельпо таких нет.
Не знаю, я ли на нее подействовал, но бабка намерение свое переменила.
— Забирай их, — говорит, — назад.
— То есть как?
— А так! Обратно ему отсылаю, — отрезала бабка. — Пускай сам ест.
Вот история! Еще одно обратное отправление! Ну, это я уж у себя не оставлю, придется и в самом деле отсылать. Мне-то как быть теперь? Легко сказать — отсылаю. Надо же запаковать по всем правилам, в полотно зашить или заколотить в ящик, написать адрес, всё как следует оформить. Бабка, небось, и не сумеет. А что если… Пароход еще на рейде. Груз сегодня в наш адрес большой, молодежная бригада еще часа три проканителится, не меньше. Слетаю-ка я на пароход! Посылка хотя без оформления, а всё-таки, если посмотреть серьезно, срочная и важная. Вручу капитану и попрошу его. Неужели не передаст!
Гуляева каждый знает. Иному даже лестно его навестить лично.
— Ладно, Парасковья Степановна, — сказал я. — Для вас я постараюсь.
И сразу, скорым шагом, на пристань.
Карбас только причалил. Девушки таскали в амбар мешки с мукой. И тут же Афонин — секретарь сельсовета. Его-то я издали и заслышал. Собой он не больно казист, в плечах узок, а пониже, откуда ноги растут, не по-мужски широк, — но горлом вышел богатырь.
— Давай живей! Судно задерживаем, некрасиво это! Языки дома чесать будете!
Всё точно так же шло бы и без него. Страсть любит он распоряжаться.
— Задохнешься, — сказал я. — Посиди.
На лбу пот выступил, китель ворсистого трофейного сукна, с не нашими пуговицами, расстегнут.
— Где же сидеть, — кричит, — за нашим народом если недоглядишь…
Всегда он так. Твердит, что он сейчас, поскольку председатель сельсовета в отпуске, один как есть в Курбатовке представляет советскую власть. И что с нами он отдыха не ведает. Я считаю — только горло у него должно уставать. Дела настоящего мы от него не видим пока что, а суеты-колготы — сверх всякой меры.
Однако постой, сегодня он мне как раз нужен. Спрошу-ка у него насчет Григория Казимировича, моего квартиранта.
— Лицо из областного центра, — сказал Афонин важно, — проверять нас.
— Что же проверять?
— Мало ли, вообще. Как мы тут дышим.
Сам приосанился и грудь свою куриную выпятил. И от этого не добьешься толку! Словно сговорился с Мелешко.
— Обыкновенно дышим, воздухом, — сказал я и отвернулся.
А он опять заорал:
— Шевелись, девчата! Ну, красавицы, ходу! Не допускайте простоя транспорта. Раз, два, взяли!
— Потаскал бы сам, — ответили ему с карбаса.
— Да он, Лиза, слабосильный.
— Сохнет! Через тебя, Дуська!
Лиза Гуляева оттолкнулась веслом от сваи, и карбас отплыл.
Вот она, наша гребная команда! Восемь на веслах, девятая на руле. Девки, женки молодые, — одна к одной, загляденье! Недаром пассажиры с парохода глаз не спускают с них, любуются нашей молодежной бригадой. А что, пожалуй, по всему побережью поискать таких! Да и в Чернолесске вряд ли отыщутся под стать. Другой бы на месте Алешки, поумнее, разве отстал бы от Лизы или от Шуры, заведующей нашей! Да ни за что!
Гляди в оба! Вот катится с моря вал. Тут он еще выше вздымает свой гребень, а под ним мелко. Тут пути для нас нет… Где крупнее волна, где меньше пены и брызг — туда и держит наш карбас.
Вал позади. Теперь море качает нас, одна волна передает другой. Вон и пароход обозначается в тумане. Уже можно прочитать надпись на борту: «Колгуев».
Посудина старая, ветеран прибрежья. Это его я высматривал, будучи мальчишкой, с крыши. Бывало, посинеешь от холода, а сидишь, хочется ведь первому крикнуть на всю улицу: «„Колгуев“! „Колгуев“!». Сколько раз я на нем был — не сосчитать. Был и пассажиром, был гостем в буфете. В Курбатовке ведь нет ни чайной, ни столовой, так как же не съездить на «Колгуев», коли есть лишние деньги. Во время войны «Колгуев» вез меня раненого, и фашистская бомба чуть не добила меня тут, не знаю, каким чудом я спасся. Всё, всё на пароходе знакомо, как в своем доме: вмятина на борту, заплатка на палубе, где осколок ударил, медная дощечка, приделанная к надстройке. На дощечке написано, что судно построено в 1898 году в Гамбурге. И вместо буквы «б» — мягкий знак. Видно, в те времена за границей никто не знал по-русски.
Только я взобрался по штормтрапу на борт, как передо мной, нежданно-негаданно, сам товарищ Гуляев, собственной персоной.
Вот так раз! Значит, он здесь! И не мог сойти с карбаса на берег навестить мать!
Да тот ли это Васька Гуляев, который, бывало, рядом со мной торчал на крыше, встречал «Колгуева»? С которым мы вместе ловили камбалу на ярус?[2] Которого я в школе отстегал ремнем? Васька Гуляев, что, бывало, ходил за мной по пятам и слушал как старшего?
Тот самый. Ничуть не изменился за последние два года. Такой же плотный, щекастый и одет так же — во всё серое. И на голове серая шляпа. Облокотившись на поручни, держит у глаз фотоаппарат, хочет, по всей видимости, заснять нашу деревню.
— Данная деревня, Вась… Василий Поликарпович, — сказал я подходя, — есть Курбатовка.
— Ничего не выйдет. Туман проклятый, — отозвался он и опустил аппарат. — А, Пропеллер! Здоро́во!
В школе меня так прозвали — Пропеллер. Васька и пустил кличку, даром что меньше меня. Он, между прочим, любил про самолеты читать, всех знаменитых летчиков наизусть знал.
— Здравствуй и ты, — говорю, и подал ему сверток.
— Что это? — спрашивает.
— Ознакомься.
— В чем дело? — воскликнул он, развернув. — Я же просил…
— Возвращает она, — сказал я. — Требует, чтобы ты пожаловал лично.
Тем временем нас обступили пассажиры. Ваське, должно быть, сделалось неловко. Он стоял, перекладывая коробку из одной руки в другую, и конфеты внутри гремели.
— Ох, мамаша! — усмехнулся он. — Курьез, ей-богу! Непременно сейчас я ей нужен! А я не в состоянии.
— Отлично можно успеть, — сказал я. — Выгрузки тут до обеда хватит.
Он поглядел на меня, потом на море, как будто готов был согласиться. Но вдруг мотнул головой вбок, как прежде, в детстве, когда он не хотел слушать и напрашивался на ремень.
— Нет, тут со мной люди, понятно? Едем в Ненецкое устье, знамя вручать. Мамаше скажи — я к ней обратным рейсом. Как она, здорова?
— Здорова, — говорю. — Спасибо.
— Дом-то держится? Ремонтировать пора, наверное.
— Дом еще хороший. Счастливо доехать, — сказал я и повернулся.
— Постой! А коробку?
— Нет, — ответил я. — Не возьму. Ты уж сам отдашь ей, когда приедешь.
И с этими словами я ушел.
3
Дома поел ухи и отправился с почтой на выселки. Они от деревни километров шесть, на той стороне реки. Оттуда, налегке, с пустой сумкой завернул в правление.
Тут у нас по вечерам вроде клуба. Савва, председатель наш, сидит в своем кресле и чистит трубку, а на лавках, на сундуке с деньгами располагаются старики.
Разговор шел о Гуляеве. Ведь вот досадно: новость-то моя, а всё-таки кто-то уже принес ее сюда. Всегда так! Обгоняют меня мои новости, я шагом иду с сумкой, а они по деревне бегом несутся. Правда, я, пожалуй, сам виноват. Мне бы донести новость до правления, не рассыпав, а я не вытерплю, да нет-нет кому-нибудь и расскажу по пути.
2
Орудие лова — трос, усаженный крючками.