— А что? Ничего не слышал — вообще говорю.
— У нас сегодня выступление. Аресты. Социал-демократы разбрасывали листовки.
Николай Альбертович поморщился.
— Социал-демократы — это от невежества. Маркс в моде, за него и хватаются. А я тебе, душенька, вот что скажу. Если бы у нас знали других теоретиков, о Марксе бы давно забыли. Вот единственно правильная, не утопическая социальная теория, — протянул он Андрею аккуратный томик с пестрой нитью-закладкой. — Генри Джордж. Советую познакомиться. Теория единого уравнительного налога. Не препятствует инициативе и уравнивает возможности. Да, да! А вот у нас о нем никто ничего не знает.
— Не знал, что вы интересуетесь социальными вопросами.
— Поневоле, друг мой, поневоле. Нищета растет угрожающе. Рабочий вопрос… Растут требования к жизни. Это не шутка. Вот хотя бы я: зарабатываю немало, а между тем хочу вот бросить профессию и заняться более прибыльным делом.
— А вдруг у нас введут налог по Генри Джорджу и ваши доходы ухнут?
— Это как-нибудь обойдется, душенька, обойдется.
Андрей расхохотался.
— Напрасно смеешься. Генри Джордж тем и хорош, что примиряет враждующие лагери. Я вот из любопытства вчера ходил на биржу. Занятно. Был боевой день — шли в гору нобелевские. Новый фонтан забил в Баку, что ли. Какой ажиотаж! Словно все с ума сошли. Среди этих вспотевших болванов спокойно рассуждающий человек всегда будет бить кого и как хочет, всегда будет в выигрыше.
По вспыхнувшим маленьким глазкам было видно, что дядюшка воображает себя самого молчаливой, математически соображающей статуей среди мечущихся маклеров.
— Но я все-таки на бирже играть не стану. Я хочу заняться делом, которое даст верные сто на сто. Дело, душенька, надо увидеть. Не все на свете так уж ясно. Вот, скажем, не сегодня-завтра будет война. Будут поставки. Бумаги будут взлетать и падать. Вот предугадать такую вещь — и дело в шляпе.
— Вы думаете, война будет неизбежно?
— Уверен. Крупповские пошли резко в гору. Путиловский завод расширяется. Армии за этот год выросли в полтора раза. Это — признаки.
Но Андрей думал уже совсем об ином. Путиловские, крупповские — это, наверное, что-то вроде больших ассигнаций. Синие такие бумаги с разводами. Скучно. Он думал о русско-японской войне, о Балканах, о Наполеоне, о славянских демонстрациях прошлого года, когда хорошо одетые студенты, взявшись за руки с гвардейскими офицерами, кричали на площадях: «Крест на Святую Софию!»
— А где тетя?
— По женским делам. Она ведь в президиуме Общества равноправия. Дежурная блажь. Ну, так кланяйся отцу. Если летом будет спокойно, приедем.
У Екатерины вечером опять заговорили о войне. Но ни Петр, ни Марина, ни Зыбин не поддержали разговора. Что говорить о неприятных и еще далеких вещах? Предстоял концерт Гофмана, выступали Северянин, Маяковский.
Екатерина молчала, закуривая папиросу за папиросой.
Оставшись наедине с нею, Андрей спросил:
— Ты нервничаешь? Что с тобою?
— Не знаю, — сухо ответила Екатерина.
Этого достаточно было, чтобы вспыхнула нервная, напряженная ссора без слов.
Жизнь в студенческих гробах Петербурга шла монотонно. Латинский квартал приневской столицы не радовал ни весельем, ни шумом, ни буйностью, ни изяществом юношеской выдумки. Студенческая богема убегала с Васильевского в город, как бегут пассажиры из прожженного солнцем, просоленного ветрами морского карантина. Не было здесь ни студенческих кабачков, ни излюбленных бильярдов, за исключением невзрачного, дорогого и грязного ресторашки на Среднем. Провинциалы, попадавшие в столицу, медленно обрастали приятелями, земляками, сходились с курсистками и начинали полусемейную жизнь, сроком на студенческие годы. Связь таили как позорную тайну, но скрыть не умели и не могли. Студент и курсистка делали вид, что они только знакомые, а приятели, в свою очередь, делали вид, что верят в это, хотя за глаза судачили, сплетничали, завидовали, строили догадки.
Студенческие браки часто оказывались долговечными, но неопределенность отношений трепала нервы.
Екатерина была исключением — она была категорически против брака.
— Пеленки, стирка — нет, не согласна, — спокойно повторяла она.
В Екатерине не было той девичьей легкости, которая скрашивает дни молодости. Даже в театре, когда все покатывались от смеха, глядя на нелепо грузного Варламова, она улыбалась сдержанно, сжимала губы и смущенно оглядывалась при этом по сторонам, словно боялась, что кто-нибудь заметит и осудит ее слабость.
Андрей понравился ей, должно быть по контрасту, своим открытым нравом, неподдельной, часто бурной веселостью. По контрасту же и Андрею нравилась замкнутая, суровая девушка. Вечерами они тушили свет — только в печке тлели уголья, — и Екатерина, крепко прижавшись к нему, раскрывалась в ласке с неожиданной для нее самой нежностью, а Андрей начинал ценить такие короткие и редкие порывы больше, чем если бы она награждала его каскадом веселья и шумными взрывами любви.
Но частые ссоры были тяжелы для обоих, почти мучительны. Иногда Андрей, отдававший Екатерине почти все свободное время, начинал думать о других женщинах, о молодежных компаниях, которые наполняют свой досуг вечными спорами на политические темы, о Бармине, у которого всегда было пьяно и весело, об однокурсниках и курсистках, которые жили по принципу «день, да мой!».
Теперь ему показалось, что и его отсталость от общественной жизни, которую он, не желая в том сознаться, все-таки почувствовал в университете, объясняется тем, что его мертвит и нейтрализует эта скучающая, нервная, может быть больная девушка.
Но уже на следующий день она встретила его смущенно, извиняющаяся, с покорной улыбкой, и все показалось естественным, и размолвка растаяла, как будто появилась без причины и без последствий ушла.
А через несколько дней, сдав зачет, Андрей отбыл в Горбатов, зеленый город над Днепром, где в тени садов, на песке отмелей, в лесах над обрывом раскрывались его детство и юность.
II. Город Горбатов на Днепре
За низкими заборами дремали, опустив тяжелые ветви с золотыми пятнышками налитых плодов, городские сады. Под зелеными шатрами в прозрачных, воздушных клетях жужжали пчелы, мохнатые шмели и жуки, стрекотали серебряные коромысла, звенели большие зеленые мухи. Земля манила на пухлые травяные подушки, еще не тронутые желтизной. Над цветниками подымались тяжелые головы георгин и астр. Хорошо было прильнуть глазом к щели в таком заборе и уйти в зеленый ароматный мир.
Но улицы города тонули в пыли и солнце.
Андрей взял трость и полотенце и отправился к Петру. Ворот шелковой рубахи сейчас же стал жарким влажным кольцом, а на бритой голове выступили капли пота. Раскаленные кирпичи тротуара, казалось, жгли самые подошвы ног, и пыль ровно пудрила носки только что вычищенных ботинок.
От заборов на тротуар ложились короткие тени, разделенные тонкими солнечными линиями от щелей между досками, и, шагая по этой разграфленной под лестницу полосе тротуара, Андрей вступил в предместье, где белые деревенские мазанки, далеко отступив друг от друга, ютились среди огородов с подсолнечниками и кукурузой по краям, с пугалами на грядах, с бельем на заборах и хмелем по деревянным колоннам крылец, с привязанными злыми собаками.
На одном из углов, обдав его пылью, пронеслась и сейчас же остановилась коляска отца. Отец в судейской форме, высунувшись из экипажа, манил Андрея рукой, и его дымчатые очки блестели на солнце золотой оправой.
Андрей ускорил шаг и подошел к коляске.
— Франц-Иосиф умер, слышал? Теперь Австрия развалится. — В глазах Мартына Федоровича было несвойственное ему волнение; оно больше, чем новость, смутило Андрея.
Не зная, что ответить, он издал какое-то неопределенное восклицание. Но отец уже тронул рукой плечо кучера, и коляска покатилась, оставляя за собой густой, долго не оседающий след пыли.
Петр лежал под деревьями в маленьком садике, который тут же переходил в огород. Рядом, неестественно выгнувшись, чесала спину легавая сука Клара. Вокруг Петра россыпью валялись огрызки яблок и груш. Брошенная газета была усыпана стебельками травы, над которыми, по-видимому, только что потрудились зубы и ногти Петра.