— Слышал, Франц-Иосиф умер? — сказал вместо приветствия Андрей.

— Да ну?

— Отец на улице сказал. Теперь Австрия рассыплется.

— А может, и не рассыплется.

Андрей почувствовал досаду. Во-первых, он дословно повторил вслух слова отца, во-вторых, еще раз убедился в том, что Петр по-прежнему не разделяет его настроений. Об Австрии надо было рассказать по существу, а потом уже сделать вывод. Ведь Петр плохо знает историю.

— Видишь ли, Австрия — это лоскутная монархия. В последние годы она только и держалась личным обаянием монарха. А теперь…

— Ну, развалится так развалится, — равнодушно перебил его Петр. — Туда и дорога. Черт с ней, с лоскутной монархией.

— Да, но тогда наша победа ускорится.

— Ну, это бабушка надвое сказала. Во всяком случае, нам-то шею намнут.

— Дурак ты, Петр, вот что. Мычишь что-то у себя под забором сам себе под нос. Никто, кроме тебя, так не думает.

— А ты проверял?

— Знаешь, с тобой никогда не договоришься; пойдем лучше купаться.

— Пошли! — Петр поднялся с травы, подтянул штаны, поправил ремень и аккуратно сложил газету. — Погоди, возьму фуражку, печет здорово. — И он бегом направился к дому.

На улице за воротами стояла женщина в светлой ситцевой кофте и в белом с застиранными, тусклыми цветками платке.

— Что Мирон пишет? — спросил ее Петр.

— Написав одно письмо. Пыше, що у роти вже половыны нымае. Що ще нэ знае, колы прииде. А тут никому у поли жати, та диты поболилы. Нэхай ему лыха годына, оций войни.

Андрей смотрел на соломенный гребень соседней крыши, где аист на одной ноге стоял в широком круглом гнезде из старого колеса, откладывая четкий силуэт на ясном небе.

— Ну, ничего, тетка Степанида. Може, довго нэ воюватымы, — сказал Петр.

— Хоть бы до снигу кончылы.

— Ты как, Андрей, думаешь — в год справятся?

— Скорей. Теперь и техника, и численность армий таковы, что долго воевать нельзя. Да и денег не хватит.

— Да, денег не хватит, — повторил в раздумье Петр. — И у меня нет денег, не знаю, что и делать.

— Я тебе, Петр, на дорогу дам. Я заработал уроками, — сказал Андрей. Он был рад, что Петр сам заговорил о деньгах. — Я принес десять рублей, а там как-нибудь справишься, только бы начать учиться.

— Да, только бы начать. Ну что ж, Андрей, давай, я возьму. Только когда отдам, не знаю.

— Ну что ты, там посмотрим…

И оба весело зашагали к Днепру. Прямо в лица светило солнце, ноги лениво вышагивали в сыпучей массе песка, но река в желтых простынях мелей уже лежала внизу, обещая прохладу и отдых.

В воде хорошо было чувствовать все мускулы налитого бодростью тела. Уплывали далеко, туда, где бугрилась темно-синяя вода. Струи реки подхватывали и несли вниз, так что берег пролетал мимо желтыми косами, ивами, укрывшими от солнца глубокие затоны, трубой рафинадного завода, и городские косогоры в садах поворачивались, как декорации большой вращающейся сцены.

Против течения не взять так далеко, и назад, к брошенному без присмотра платью, возвращались бегом голышами по пересыпающимся под ступней августовским отмелям.

Отлеживаясь на песке, говорили уже мирно, деловито о войне, о том, что Петру, может быть, скоро придется идти на призыв, если возьмут его год до срока, что тогда его учение полетит, а что будет потом — и гадать не хочется…

Андрей слушал молча, пересыпая между пальцами золотистый песок.

С Петром связывали десять лет нерушимой и верной мальчишечьей дружбы, которая создается на лодке в половодье, когда бьют в тонкие доски еще большие, опасные льдины; которая крепнет ночными часами в лесу, на обрыве, над рекой, дышащей теплом, в общих потасовках, походах в соседние деревни, в общей тоске над одной и той же книгой; которая в шестнадцать лет успешно заменяет и пароходный билет, и заграничный паспорт, и машину времени.

Отец Петра, созерцательно улыбающийся и кроткий старик извозчик, возил Мартына Федоровича по городу и по уезду уже свыше двадцати лет. Сын непохож был на отца и кротостью не отличался. С гимназистом Костровым свел крепкую дружбу еще с тех пор, когда бесштанным мальчишкой бегал в отряде Андрея, изображавшем храбрую армию. К двенадцати годам он положил на оба плеча «с пришлепом» одного из лучших драчунов отряда «мушкетеров», четырнадцатилетнего Костю Ливанова, и удивленные и восхищенные «мушкетеры» приняли его с этого момента в свою компанию на первые роли.

Охладел он к мушкетерским дуэлям на сухих, отточенных перочинными ножами палках раньше старших товарищей и пристрастился к книгам. Отец так же кротко и созерцательно все чаще стал запивать горькую, должно быть отчаявшись увидеть лучшую жизнь, и Петру, чтобы прокормить разросшееся неимоверно извозчичье семейство, нередко приходилось теперь занимать место на облучке. Но свободные дни и часы по-прежнему уходили на книги.

Книги призывали устроить судьбу лучше отцовской, формировали упрямство подростка, превращая его в энергию юноши. Нужна была самостоятельность, собственный заработок, и Петр пошел рабочим на большой сахарный завод на окраине Горбатова. Работа здесь была сезонной, и Петр смотрел на нее как на средство заработать деньги на проезд в Киев или Николаев, крупные промышленные центры. Крепкой мыслью, от всех скрываемой, завязалось у Петра желание поискать счастья на широких путях жизни, у станков, у машин, у огнедышащих топок мартенов.

Андрей подметил перемену в приятеле и занялся с ним гимназическими науками с азартом. Он в один вечер рассказывал ему целый учебник, оглушая его уроками «отсюда — досюда», удивляясь, как справляется парень с такими негимназическими порциями, а когда лень подточила педагогический азарт, оказалось, что Петр сам разбирается и в истории, и в физике по старым учебникам Андрея, которому остается только объяснить наиболее непонятное.

Была, кроме лени, и еще одна причина, повлиявшая на ход совместных занятий. С бессознательным эгоизмом Андрею хотелось, чтобы Петру нравилось все то, что нравится и волнует его самого. Одни и те же книги, одни герои, одни еще туманные, неустойчивые идеи, легко колеблемые ударами чужих, противоположных доводов.

Петр принял из Андреевой философии антирелигиозный тезис и тезис о том, что жизнь должна быть в корне перестроена, так как отцы всегда (еще по Тургеневу) глупее детей, но в остальном, в важных для каждого каких-то неуловимых деталях, прозвенел холодок. Приятель уходил в сторону своими путями, и Андрей легкомысленно решил, что собственные мысли Петра — это, наверное, что-нибудь путаное и неинтересное. Петр не замыкался вовсе, но и не навязывал Андрею свой ход мысли. С отъездом Андрея в университет холодок нарастал еще быстрее, и товарищи сознательно избегали теперь разговоров на темы, в которых наиболее отчетливо обозначалась разница во взглядах.

Петр решил во что бы то ни стало ехать в Киев. Он хотел поступить на завод или речной порт, а вечерами учиться. Все мысли Петра были заняты этим планом. Андрей поддержал эту идею. Он видел немало студентов, которые, не имея ни гроша, работают и справляются, с учебой. Петр был искренне рад неожиданной моральной поддержке, и отношения приятелей вновь приобрели теплоту…

День впитал в себя все ароматы зелени и цветов, и теперь вечер отдавал их теплой и пьяной волной. Пыль улеглась, деревья завернулись в темные, едва шелестящие плащи, дома зажгли цветные четырехугольники окон. Городская молодежь высыпала на усаженные деревьями улицы. Гармоники и семечки собрали на скамьях у калиток группы девушек и парней. В кирпичных домах зажиточных граждан, чиновников и уездных рантье открылись зеркальные окна, и на улицы выглянул провинциальный уют — узоры тюлевых занавесей, огромные фикусы и пальмы, полированный угол пианино, бронзовые керосиновые лампы и ризы дедовских окон с красным или зеленым языком лампад.

У дома Загорских Андрея окликнули.

Положив локти на вышитую подушку, из окна глядела Татьяна. Из-за ее плеча выглядывала четырнадцатилетняя белокурая Елена.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: