Ого! Танки и автоматчики – это уже сила, не то что наш взвод. Только почему так поздно?
– Подошли всего полчаса назад, – говорит капитан и, отвернув манжет гимнастерки, смотрит на часы, – Ночью застряли на перевале. Там уже снег.
Потом, махнув рукой, лезет на броню к своим. Красивая обтекаемая машина, рыча, трогает с места, За ней, размалывая гусеницами полотно дороги, идут остальные. Их десятка два. Размером они чуть меньше, чем немецкие, ростом пониже, но в пушках, далеко вынесенных вперед, в литых, как бы приплюснутых башнях, чувствуется спокойная уверенность и сила.
– Тридцатьчетверки, – говорит Цыбенко, провожая их взглядом, – Ганцы их боятся, як того черта.
Я впервые вижу тридцатьчетверки. И жаль, что так коротко. Курсанты в гарнизоне рассказывали, что углы плоскостей, образующие башню, рассчитаны у них так, что при любом попадании, кроме лобового, снаряды только рикошетируют, не взрываясь, У фашистов эти машины считаются неуязвимыми.
Наконец мы добираемся до вокзала.
Впрочем, вокзала в Эльхотове нет. Просто небольшая постройка с зальцем ожидания и билетной кассой. Когда мы жили в гарнизоне, мы частенько бегали сюда, чтобы опустить письма прямо в ящик почтового вагона. Мы считали, что так они дойдут до дома быстрее, Теперь здесь все разрушено и разбито во время налета. За линией железной дороги, там, где были станционные склады, торчит, точно картонная, прямая, высокая одна-единственная стена. Она цементная, потому уцелела, а крыша и все другие стены сгорели. Вокруг этой стены на много метров вся земля рыжая от рассыпанного проса. Искореженные весы лежат на цементном полу. Пути во многих местах разорваны. На них поперек, на боку, вверх колесами стоят и валяются товарные вагоны и пустые цистерны.
Мы блуждаем среди этого кладбища, и сознание никак не может примириться с тем, что вчера все было здесь по-другому.
В конце концов мы находим штаб батальона. Он ютится в уцелевшей от бомб телеграфной будке. Цыбенко уходит на переговоры.
Минуты через две он появляется с пожилым майором в форме танкиста. Майор оглядывает нас, останавливая взгляд внимательных серых глаз на каждом.
– Это и есть ваш взвод?
– Да. Це и есть мои хлопцы.
– Сколько раненых?
– Тяжелораненых немае, – отвечает Цыбенко, – Е тильки легко.
– Потери?
– За два дни тридцать один чоловик. Устали хлопцы, товарищ майор.
– Знаю, – задумчиво говорит майор, – Знаю, иначе вас не выводили бы из боя… Если бы у вас были настоящие солдаты…
– А воны в мене и есть настоящие, – резко говорит Цыбенко. – Воны сегодня смерть пережили, танк уничтожили и до взвода пехоты положили. От так!
– О-о!… – говорит майор и снова оглядывает нас, как будто видит впервые. – Да вы, ребята, оказывается, герои!… Вот что, сержант, идите в гарнизон, и если еще осталось что-нибудь на складе, получите продукты на трое суток, а потом занимайте здание школы. Отдыхайте. Вы это заслужили. Если противник прорвется к станице, примете участие в бою, как пехотный резерв. Через сутки должно прийти пополнение, будете доукомплектованы. А сейчас отдыхайте.
– Розумию, – говорит Цыбенко.
– Отправляйтесь.
Сержант поворачивается к нам.
– Взвод… в колонну по три…
В колонну по три… Всего шесть троек. И я самый задний. Последний. Один.
Мы идем к нашей бывшей казарме.
Цыбенко шагает сбоку колонны, недалеко от меня. На его плече мой и Васин карабины, на груди трофейный "шмайссер". Каску он снял, несет в правой руке. Голова низко опущена, белобрысые волосы торчат в разные стороны. Он устал. Это чувствуется по всему – он смертельно устал, но старается не показать этого, переламывает себя. Но все равно заметно, заметно…
За моей спиной пулемет, руки оттягивают коробки с патронами и пулеметные диски. Хочется есть и спать.
…В казарме мы находим свои рюкзаки и вещмешки, Они лежат там же под топчанами и на топчанах, где мы их оставили два дня назад, Мягкая, ватная тишина застоялась в углах. На стене, над тумбочкой дневального висит фонарь "летучая мышь". У порога несколько голиков, о которые мы вытирали ноги. На фанерном щите – "Боевой листок", который оформлял на прошлой неделе Лева Перелыгин…
Цыбенко выделяет шесть человек для получения сухого пайка и уходит с ними на склад, Мы садимся на топчаны. Кто-то ложится, прислонив карабин к стене.
Милый дощатый сарай, ты кажешься сейчас родным домом, до которого мы добрались наконец, пройдя сотни километров! Так и кажется, что мы больше никуда не уйдем отсюда, что снова будут подъемы, зарядки, утренние тактические учения, ожидания писем, вечерние перепалки, школьные воспоминания…
Я вытаскиваю свой рюкзак из-под топчана и вдруг замечаю еще один, стоящий в глубине, с разлохмаченными лямками и протертыми до дыр кармашками. Васин… Неужели он так и останется здесь до тех пор, пока не откроют его чужие, может быть, вражеские руки и будут рыться в нехитром, скарбе, выискивая, чего можно взять?… Нет!… Даже думать об этом не хочется. Нужно что-то сделать, может, переправить его как-нибудь Васиной матери или сдать на склад. Я тоже не буду его открывать, я просто не в силах этого сделать…
Словно отвечая моим мыслям, кто-то вдруг спрашивает:
– Ребята, а чего же делать с вещами убитых?
Все молчат, И тот, кто спрашивал, опускает голову и густо краснеет, будто совершил какой-то нечестный поступок.
…Приносят продукты.
Каждому достается по три банки говяжьего мяса, по огромной двухкилограммовой буханке черствого хлеба, по пятнадцати кусков пиленого сахара и по пачке махорки.
– Товарищ сержант, – спрашивает один из тех, что нес продукты, – Как же получается? Нам выдали по полному аттестату на весь взвод, а нас-то всего девятнадцать…
– Дели на девятнадцать, – говорит сержант. – Черт его маму знае, когда мы снова получим харчи… – И видя, что ребята в нерешительности стоят над остатками продуктов, добавил: – Це на фронте часто бувае, що мэртвые кормят живых…
– А вещи? – не выдержал кто-то.
– Вещи убитых, хлопчики, треба сдать на склад.
– Вот наш санаторий, – сказал Гена, когда мы подошли к школе.
Стены, еще целые позавчера, теперь были изъедены осколками. Во дворе зияли две большие воронки, и несколько воронок поменьше уродовали улицу, Воробьи, чирикая, залетали в разбитые окна. Палисадник повален по всей длине. На кустах сирени трепещут, зацепившись за ветки, какие-то бумажки. Кругом осколки стекла, солома, обломки черепицы. Запустение…
– Пускай тий лысый дядька ночует у энтой хатини! – сказал Цыбенко, осмотрев пустые классы, – А нам треба печку. Гайда, хлопцы, вон до тих особняков. Сдается мне, що тамочко е не тильки сор да пауки.
Он показал на хатки-сироты, белевшие на той стороне улицы. Через несколько минут мы втащили в наиболее уцелевший домик свои вещмешки и рюкзаки.
– А ну, хлопцы, пошукайте чего-нибудь в огороде, – подмигнул сержант, – Если глаза в мене не брешуть, растет там добрая картопля, морква та буряк. Тягайте, що найдете, сюда, и мы з вами такий борщ заваримо, какого не пробовал сам командующий фронтом. Да не забудьте прихватить грушок та яблочек для узвару. Ежели послали нас сюда на отдых, то будемо отдыхать по-настоящему.
– Товарищ сержант, а хозяева?
– Тю, хозяева!… Теи хозяева давно вже в Ардоне або у той самой Архонской. Что касаемо сада та огорода… то не пропадать же даром продукту у земле.
Я обошел низкие полутемные комнаты.
В первой, в углу, была небольшая печурка на одну конфорку. У окна стоял стол, покрытый старенькой, вытертой на углах клеенкой, и два табурета. На стене над плитой висела начатая связке лука, а на некрашеной деревянной полочке с бордюрчиком из бумажных кружев лежало несколько головок чесноку, щербатая деревянная ложка и стояла полулитровая банка, на треть наполненная серой крупной солью.