Во второй – две кровати с жиденькими ватными матрацами, коричневый сундучок, обитый полосками жести, венский гнутый стул с продавленным сиденьем, на подоконнике – тряпичная кукла, лицо у которой было неумело нарисовано химическим карандашом.
В третьей комнате стояла еще одна кровать, фанерная тумбочка и стул.
По всему было видно, что здесь жили небогатые люди, которые от зари до зари отдавали свой труд земле.
Я откинул крышку сундучка, Там ничего не было, кроме пустых аптечных флакончиков, старых школьных тетрадей с изображением дуэли Пушкина с Дантесом на обложках и кипы пожелтевших от времени газет. Все наиболее ценное хозяева, видно, успели захватить с собой. Где-то они сейчас?
В кухне загремели железом. Оказывается, в сарае ребята нашли приличный полутораведерный казан и теперь прикидывали, станет ли он на плитку. Кто-то принес старую оконную раму и щепил ее для растопки.
В хатку ворвался один из посланных за "морквой и картоплей".
– Товарищ сержант! – воскликнул он потрясение. – Выйдите на минутку, посмотрите, что я нашел!
– Що там таке?
– Да выйдите же скорее!
Мы выкатились из домика во двор,
– Там! – показал парень в заросли малиновых кустов.
Он повел нас в самый конец сада, и там, у плетня, мы наконец увидели его находку.
То был маленький, лет четырех, мальчик и рядом с ним – белая курица. Мальчик сидел на земле, а курица стояла возле него, втянув голову в плечи и полузакрыв глаза. Она была не то оглушена, не то контужена, так как не пыталась никуда убежать.
Когда мы подошли к мальчику, он поднял удивительные, ясного фиалкового цвета глаза и сказал только одно слово:
– Хлиба…
Кто-то вынул из кармана сухарь и протянул ему.
Мальчик принял сухарь в обе руки, прижал его к щеке и заплакал. А когда успокоился немного, то в первую очередь бросил несколько крошек курице. Курица склевала крошки и вновь погрузилась в оцепенение.
– Дела… – произнес Цыбенко, и впервые на его лице я увидел растерянность.
Он перебросил автомат за спину и присел перед мальчиком на корточки.
– Виткиля ты здесь… такий?
– От мамки, – сказал мальчик.
– Это известно, що от мамки. А где твоя мамка е?
– Вона за водой пийшла. А мене у яму сховала.
– . В яку яму?
– Та в огороде.
– Здесь?
– Не. Це не наш огород.
– А где есть ваш огород?
– Тамочко… – показал мальчик рукой куда-то в сторону,
– Так зачем же ты убежал? Сидел бы возле своей хаты та мамку ждал.
– Немае хаты, – сказал мальчик, вздрагивая, – Воны всю ее огнем попалили…
– А курица чья? – спросил кто-то из ребят.
– Моя. Вона сама ко мне прибежала…
Он погладил курицу по спине. Курица переступила с ноги на ногу.
– Дела… – снова сказал сержант и беспомощно посмотрел на нас.- Що ж мы с ним делать будемо?
– Надо мать отыскать.
– Отыщешь! Вона б давно його сама нашла… Да, видно, вже… немае на свити ее…
– Давайте пока возьмем к нам?
– Що ж, добре, – сказал сержант, – А ну-ка вставай, вояка…
…Нашлась в огороде и картошка, и свекла, мы пустили в ход пайковые консервы и хозяйскую соль, и скоро в начищенном песком чугунном казане закипал такой борщ, от одного запаха которого начинала сладко кружиться голова.
– Солдат должен везде проявлять находчивость, – поучал нас Цыбенко на своем чудном русско-украинском диалекте, – И в бою, и на отдыхе. И на марше, и в незнакомой местности. Приспособляться должон. А ежели нельзя ему приспособиться, то вин должен приспособить к себе то, що ему треба… От так, хлопчики.
Мальчик, напоенный чаем, давно спал в задней комнате. Печурка гудела от напряжения, волны тепла, плывущие от нее, приятно ласкали тело, некоторые ребята уже дремали, присев у стен и поставив карабины между коленями. И опять не верилось, что там, в долине, в нескольких километрах от нас, рвут землю снаряды, стелется горький дым, в котором уродливыми, страшными тенями передвигаются танки и лежат на обгорелой траве трупы Васи Строганова, Юрченко, Вити Денисова и еще трех десятков ребят из нашего взвода…
Странно, сейчас я уже не испытывал острой боли при воспоминании о них. Было какое-то оглушение, даже отупение, которое всегда овладевает человеком во время большой беды. Я понимал, что никого из погибших уже не увижу, что никогда больше не услышу, как Левушка Перелыгин читает Багрицкого, что Голубчик никогда больше не будет играть на рояле на школьных вечерах и не поступит в консерваторию, но сердце молчало. Наверное, так происходит всегда оттого, что слишком много сразу выпадает на долю чувств наших и они не в силах справиться с этим многим и замирают, бессильные, ослабевшие…
Разлили по котелкам знаменитый борщ. Он действительно был великолепен. Или мне это только показалось после многих дней сухомяти? И взвар из осенних яблок и груш был крепок и душист. Он напомнил мне те компоты, которые варила мать.
Мы пили взвар из крышек от манерок, и сержант сидел среди нас, с лицом, вспотевшим от еды и питья.
– Чекайте! – вдруг поднимает он вверх палец и прислушивается, – Що це таке? Га?…
Все затихают.
За окном странный гул. Будто лавина проснулась в горах и неудержимо несется вниз, с каждой секундой наращивая смертельный бег.
Мы выбегаем во двор и видим над собой выплывающие из-за туч, поднявшихся над вершинами Сунжи, косяки бомбардировщиков. Черт возьми, сколько их!… Девять… Вот за ними еще шесть… Они возникают в разрывах туч и медленно, как хмурые сказочные чудища, проплывают дальше, скрываясь в следующей полупрозрачной сизой туче. Сквозь тучу некоторое время видны их движущиеся силуэты. Они направляются в сторону Орджоникидзе.
– Дела… – говорит Цыбенко, мрачнея.
Он приказывает выставить посты на окраине станицы. Первый наряд уходит. В домике нас остается совсем немного. Я устраиваюсь в кухне под столом и засыпаю. На пост мне заступать на рассвете.
Толчок в плечо.
– Ларька… Ты слышишь, Ларь?
– Что?
Я вскакиваю и тотчас падаю от оглушительного удара по затылку.
– Ч-черт!…
Совсем забыл про проклятый стол.
– Осторожнее… Едва отыскал тебя. Темнотища тут как в погребе. Давай на пост. Твоя смена.
От Гены пахнет сыростью. Руки его холодны как лед. Он вздрагивает, постукивая зубами.
– У тебя есть еще пара белья? Надень. Холодина там собачья. Наверное, будет снег.
В полутьме я ищу рюкзак, натыкаюсь на спящих. Весь пол занят ими. Кто-то лягает меня ногой.
– Эй! Чего надо?… Чего шумишь?…
– Спи, спи, – говорю я, – Ничего не случилось…
Вот он, рюкзак.
Достаю сверток с бельем. Переодеваюсь. Веки еще тяжелы, в голове шумит сон. Еще бы часик или полчасика…
Гена уже пристраивается не моем месте.
Еще несколько человек смутными тенями шевелятся в разных углах, чертыхаются шепотом.
Во дворе меня обдает влажным холодом. Интересно, выдадут нам когда-нибудь шинели или мы так и будем щеголять в гимнастерках до самого снега?
Наконец весь наряд – четыре человека – в сборе.
Строимся в маленькую колонну по два.
Идем.
Все кругом в молоке тумана. Кусты брызгаются густой росой. Через пять минут брюки на коленях и плечи мокрые, хоть выжимай.
На шоссе еще холоднее, чем на улице. Ветер.
Разбиваемся на группы по два, Я и мой спутник присаживаемся на бортик ячейки, вырытой у бывшего КПП.
Напарник молчит, поеживаясь. Над нашими головами бесшумно льется нескончаемая серая муть. Проходит томительно долгий час.
– Ты из какой школы? – наконец спрашивает он меня.
– Из второй.
– Это что над речкой, да? А я из третьей. Знаешь, розовая, у вокзала?
– Знаю. Я у вас однажды на вечере был.
– Когда?
– В позапрошлом году,
– На Ноябрьские?
– На Ноябрьские.
– Эх, танцы какие были! – вздыхает парень. – Помнишь?