— Да на полатях вон, в углу. Их, должно, саперы забыли, стояли тут до вас. Только коробку железную мне верни. Заместо ведра будет.
Теперь мы, уйдя подальше от деревни на тактические занятия, палим в овраге по самодельным мишеням.
Главное, чего мы добиваемся от своих солдат, чтобы не ждали они выстрела, не боялись его. У Таджибаева и Манукяна это уже получается. У Кремнева — нет.
Странный человек Кремнев. В отделении его, включая меня, никто не любит. А его мало заботит это. Таких индивидуалистов я еще не встречал. Из-за каждого пустяка он со всеми ссорится. Когда начинают делить сухари, сахар, махорку, а делает это у нас Тельный, Кремнев не спускает глаз с рук Игната, хотя знает, что пайки будут не раздаваться, а разбираться после того, как один из нас отвернется, а Тельный, показывая на пайку, спросит: «Кому?»
И даже при такой архидемократической форме дележа Кремневу кажется, что ему досталось меньше, чем другим. Беседовали с Кремневым и Кузнецов, и командир взвода, и, конечно, я, но с него как с гуся вода. Тельный в глаза и за глаза называет Сашку куркулем, а Сивков все стыдит его, взывает к совести, которой, я замечаю, у Кремнева нет ни капельки.
Со стрельбы идем гуськом. Угрюмые и злые. И все из-за Кремнева, с которым опять состоялся невеселый разговор. Я иду первым, за мной Игнат, за ним Сивков. Последним, как всегда, еле плетется Сашка, загребая пыль растоптанными, ставшими похожими на лапти ботинками. Пилотка у него заткнута за пояс, рукава гимнастерки засучены. Ох и влетело бы Сашке от моего первого фронтового командира старшего сержанта Журавлева! Нет у меня настоящей командирской струнки, и свое назначение командиром отделения считаю случайным.
И все-таки неряшливый вид Кремнева заставляет меня остановить отделение и приказать ему заправиться, надеть пилотку. Делает он это неохотно, но без оговорок. Видимо, соображает, что со мной, младшим сержантом Кочериным, сейчас лучше не вступать в пререкания.
КАПИТАН ПОЛОНСКИЙ
Меня вызвал к себе командир роты. Он сидит за столом в красном углу избы, под образами, и бреется.
— Проходите, проходите, Кочерин. Присаживайтесь, я сейчас.
Капитан вытирает лицо влажным полотенцем, застегивает воротник гимнастерки, одергивает ее.
— Старшина Кузнецов мне говорил, что у вас есть родственники в Ленинграде? Просто знакомые? Кто же? Где они живут? Дорога на деревню Рыбацкую... Это, кажется, на Охте, у Пороховых? Ах, не знаете! Дело вот в чем: командир полка разрешил мне пятидневный отпуск с выездом в Ленинград, к семье. После снятия блокады я там не был. Могу взять вас, если пожелаете, как своего связного. На это тоже есть разрешение...
И вот мы с капитаном в Ленинграде. Бог ты мой, никогда не думал, что выпадет такое счастье — оказаться в Ленинграде, увидеть Галю, ту самую Галю, которая дала мне свою кровь, когда меня доставили в госпиталь!
С Витебского вокзала, задымленного, исклеванного снарядами и бомбами, с выбитыми окнами, мы едем на трамвае до Невского. У меня за спиной два вещмешка с сухим пайком. Один — мой, другой — капитана. Не хочу, чтобы офицер, да еще такой видный, как наш капитан, таскал на себе «сидор», потому и ношу сразу два, хотя капитан и не очень охотно согласился на мое предложение.
На Невском проспекте мы расстаемся. Командир дает бумажку со своим адресом, рассказывает, как ехать на Охту, и берет с меня слово, что я сразу же приеду к нему, если моих знакомых по каким-либо причинам не окажется дома.
Гали дома не было. Впрочем, и самого дома — тоже. Оказывается, в первую же блокадную зиму его разобрали на дрова. Так решили в райисполкоме: ветхие деревянные строения разобрать на дрова. Надо было чем-то отапливать находившийся поблизости госпиталь для раненых детей.
Все это рассказала мне Любовь Алексеевна, учительница-пенсионерка, до войны жившая в том же доме.
Мы сидим с ней на теплых кирпичах полуразрушенного фундамента, едим зеленоватые ягоды красной смородины, грустно вздыхаем каждый о своем. Любовь Алексеевна повторяет:
— Уехала, Галенька, уехала. Как вернулась из эвакуации, узнала, что отец погиб, сразу на фронт подалась. В регулировщицы ее зачислили. Мой племянник Виктор, он в автобате шофером, уже в Выборге ее встречал, когда наши освободили его. Говорит, видная она в военной-то форме. Стоит, флажками этак помахивает. Узнала Виктора, подбежала к нему, расплакалась. А вот адреса ее, полевой почты, значит, не догадался записать. Потом еще ездил, но уже не видел. На другой фронт, говорят, перебросили их батальон.
Я ведь, Сережа, Галеньку с рождения знаю. С первого по четвертый класс учила ее. Отец у них уж очень хороший был. Мосты на железных дорогах строил. Георгием Васильевичем звали. Умный такой, обходительный. А жена его, Маша, она не здешняя. Где-то на стройке познакомились. Она тоже хороша в молодости была. И очень, скажу я тебе, эту приметность в себе любила.
Галенька не в нее, нет. Она в отца пошла. Да что мы с тобой, как воробьи голодные, эту зелень клюем? Пойдем ко мне, я у дочки теперь живу, недалеко тут. Угощу, чем бог послал. Грибочков на комбижире поджарю. Насобирала тут в лесу.
Я отказываюсь, ссылаясь на то, что меня ждет командир, достаю из мешка банку рыбных консервов.
— Вот вам, Любовь Алексеевна, подарок с фронта...
— Спасибо, родной, спасибо, но не приму я его. Знаю, что за подарок. Это паек твой. А сам чем сыт будешь?
Она берет у меня из рук вещмешок, кладет в него банку обратно, умело, по-солдатски, затягивает шнурок и лямки.
— Если командир сказал, то надо идти, ступай с богом. Дай я тебя на прощанье поцелую, воин ты мой юный. А теперь запиши мой адрес. Если будет какая-либо весточка от Гали, я дам тебе знать на фронт. Пиши мне чаще.
Я написал Любови Алексеевне лишь глубокой осенью, когда стояли в обороне под Голдапом. Милая, добрая старушка на тетрадном листе в косую линейку, политом, очевидно, горькими слезами, сообщила мне страшную весть: Галя погибла в сентябре того же года на переправе через Теплое озеро — пролив между Чудским и Псковским озерами.
Как это случилось, никто не знает. В коротком извещении военкомата больше ничего не было сказано.
Пройдет много, много лет, прежде чем я побываю на ее могиле и положу на холодный бетон обелиска неяркий букет полевых цветов.
...Как проехать к Гагаринской, где жил капитан Полонский, мне объяснил милиционер. Но я решил все же идти пешком вдоль набережной Невы, к Литейному мосту. Мне казалось, что по рассказам я немножко знаю Ленинград. Оказалось — нет. Ни одного здания, которое я мысленно давно представлял себе, не узнаю.
У Литейного моста (его название я узнал со слов милиционера) меня останавливает патруль. Капитан внимательно читает документы, осматривает мой внешний вид, очевидно, находит его сносным и говорит:
— Можете идти, младший сержант.
— Товарищ капитан, а не скажете, где здесь можно переночевать? Как-то неудобно идти к незнакомым людям.
Капитан уже знает, что моей родственницы (так я отрекомендовал ему Галю) в Ленинграде нет, уехала на фронт, поэтому думает, как помочь мне.
— Вот что, — говорит он, — раз приехал в Ленинград, погуляй, посмотри город и поезжай на Фонтанку, дом девяносто. Там военный пересыльный пункт. Устроят как-нибудь.
Я ходил по городу весь день. К вечеру еле волочил ноги от усталости и думал лишь о том, где бы найти уголок в скверике, закусить и завалиться спать до утра. Ни на пересыльный пункт, ни к командиру роты решил сегодня не ходить.
Такой уголок я нахожу, когда уже начинает смеркаться. Скверик расположен невдалеке от улицы, на которой живет капитан, посреди его стоит какой-то памятник.
Я сажусь на ступеньку, ведущую к цоколю, достаю консервы, хлеб. У меня есть даже сахар и, если бы где-либо можно было разжиться кипяточком, — ужин оказался бы что надо.
Гранит ступеньки нагрелся на жарком июльском солнце, спать на ней будет удобно, как на печке. Лишь бы скорей темнело. Но, как назло, в Ленинграде в эту пору, как и у нас в деревне, темнеет где-то около полуночи. Тихие синие сумерки так незаметно переходят в ночь, что и не сразу заметишь, когда же она наступила.