Через минуту дверь распахнулась.

— Не оступись, тише, — взволнованно покрикивал Торопов на Чертенкова, пронося бомбу к дверям, — заходи задом в сени. Куда ты? Стой. Прешь, как паровоз. Самому жизнь не дорога, так других пожалей. А еще говоришь, носильщиком работал. Экий увалень!

— Ой, боже ж мой, — мелко закрестилась Дарья Филипповна, укрываясь за печь и уже ругая себя, что обратилась с такой просьбой. Ну, лежала бомба и пусть бы себе лежала, пока не кончится война и не вернется сын. А он в механике понимает, придумал бы что-нибудь.

Могучие плечи Чертенкова мелко тряслись от с трудом сдерживаемого смеха, и напрасно пытался он подобно Торопову придать своему широкому доброму лицу встревоженное выражение, оно от этого становилось только комичным.

— Куда же, детки, вы ее вынесли? — спросила Дарья Филипповна, когда Торопов и Чертенков вернулись в дом.

— Около сарайчика положили.

— Ой, да в сарайчике у меня козочка… Вы бы лучше дальше… за погреб…

— Пожалуйста, нам ничего не стоит. Скажите только, утром хоть и за огород отнесем, — перемигнулся Торопов с Чертенковым.

— Эй, Торопов! — многозначительно произнес Зимин. Он осуждающе глянул на расходившегося ярославца, и тот понял значение этого взгляда, присмирел, умолк.

Через полчаса ужинали. Сияющая счастьем Дарья Филипповна подкладывала на тарелки то свежеиспеченные оладки, то сало, то пелюстку, ничем не заменимую закуску к выпивке. Зимин собирался после ужина писать письмо и потому пить не стал. Чертенков признался, что он вообще не пьет. В затее с бомбой он принял участие почти бескорыстное, и теперь за столом нет-нет да и прорывался у него смех, и солдат отворачивался тогда в сторону. Охотно выпили по сто граммов Букаев, Торопов и, пожалуй, всех охотней сама Дарья Филипповна, которая словно бы помолодела после того, как развеялись ее страхи.

— Товарищ старшина, здесь, в Покровском, сегодня кино будет, передвижка приехала, — обратился Торопов к Зимину после ужина. — Недалеко отсюда, в медсанбате. Разрешите?

Зимин посмотрел на часы. Только восемь. Отпустить, что ли?

— Мы с Чертенковым и Дарью Филипповну захватим. Пойдем, Дарья Филипповна? — предложил Торопов хозяйке, желая чем-нибудь более существенным отплатить ей за отличнейший ужин.

— А что там показывают?

— «Капитанскую дочку». Об Емельяне Пугачеве и прочем. Слышала о таком?

— Как же не слышать? У нас и хутор рядом Пугачевским называется. Говорят, Емельян в нем останавливался.

— Ну вот и пойдем.

— А пустят?

— С нами пустят.

Букаев и Зимин остались одни. Букаев после ужина направился в горницу и долго беспокойно ворочался там на кровати, пока наконец не послышался оттуда его храп. Некуда пока писать письма Букаеву, неоткуда и ждать. Пусть хоть во сне приснится родной Ворошиловград, да приснится не таким, каков он сейчас, при фашистах, а прежним: Ленинская и Пушкинская улицы с шумным, веселым людом; засаженные деревьями и цветами террасы центральной площади с памятником борцам за свободу, зеленеющий садами Каменный брод, тоже террасообразно поднимающийся к аэродрому, красавец паровозостроительный с высокими корпусами цехов, где еще в юности слушал Букаев выступления Климента Ефремовича, звавшего на борьбу за народное счастье…

Оставшись один, Зимин подвинул ближе к себе лампу, вынул из трофейной сумки бумагу для письма. Всего неделю назад он писал из Мичуринска, где в прифронтовом госпитале лечился после ранения. Ранение было легкое, не сравнить с двумя прежними, когда осколки задели голову, перебили ключицу. На этот раз пуля прошила насквозь мякоть икры на правой ноге, и после короткого срока лечения Зимин вновь был на ходу. Об этом и предстояло сообщить семье в Усовку.

«Здравствуйте, Клавдя, любимые детки, весь наш родной коллектив!..»

Все свои письма с фронта Сергей Григорьевич неизменно начинал этим обращением, ибо почти зримо представлял себе, как, увидав почтальона, прошедшего к его дому, потянутся к нему по заснеженным и таким красивым в эту декабрьскую пору улицам Усовки односельчане. Кому из колхозников не захочется узнать, что пишет с фронта их председатель? Сводка сводкой, а ведь полезно глянуть на войну и глазами своего, близкого человека, того, с которым приходилось иной раз и поспорить из-за непонравившегося наряда на работу, и дружелюбно за полночь потолковать о жизни, лежа бок о бок где-либо на глухариной тяге, под мирным звездным небом.

Зная, что письмо будет перечитываться несколько раз, Зимин с силой — даже побелели суставы пальцев — нажимал на карандаш, словно навечно вдавливал в бумагу каждую букву.

Обратная сторона восьмушки бумаги обычно посвящалась семейным делам. Зимин прислушался к тому, как простуженно скрипит под холодным, порывистым ветром незахлопнутая калитка, и вспомнил о том, что вот уже идет вторая военная зима и детишки, наверное, пообносились да и повырастали за эти годы. Догадалась ли Клавдя распорядиться тем отрезом, которым премировали его когда-то в Горьком на областном слете? Из этого сукна, пожалуй, вышли бы пальтишки и Юрику — ведь он уже в третьем классе — и Боре. Ну, а самой Клавде его полушубок гож будет еще не одну зиму; справил перед самой войной, еще новенький. Эх, Клавдя, Клавдя!.. Зимин вписывал имя жены почти в каждую строчку — и там, где следовало, и там, где это совсем не требовалось, — и оттого теплело на сердце. Повторяя это имя множество раз, он словно бы досказывал ей все то, чего не доскажешь никакими другими словами…

В сенях запела дверь, кто-то притопнул ногами, сбрасывая снег. Вошла Дарья Филипповна. «Неужели кончилась картина? — изумился Зимин. — Да нет же, не прошло и часа».

— Почему так рано, Дарья Филипповна?

— А ну ее, страшно и смотреть. Из пищалей палят, из пушек палят. И ядра летают и стрелы. Аж дух заняло, так переволновалась.

— Вот тебе и раз, — не выдержал и захохотал Зимин. — А как же ты, мамаша, с бомбой ночевала? Эта ж бомбочка не чета давним, образца тысяча девятьсот сорок второго года. Забыла, что ли?

— Так то ж в своей хате!..

Дарья Филипповна, что-то ворча, полезла на печь. Вскоре пришли Торопов и Чертенков. Торопов был недоволен, раздражен. И в кино-то отправился в надежде, что уговорит пойти туда и медсестру, а она не захотела, отказалась. Что теперь делать? Только спать. А Зимин писал письмо в Усовку, пока не затрещал и не заискрил фитиль лампы.

III

…Утром Зимина разбудил шум, доносившийся из соседней комнаты. Слышались беспечно звонкие голоса детей, женский говор и среди него словно бы налитый тяжелой колокольной медью бас Букаева. Да как же он, Зимин, мог дольше других нежиться на перине? Торопливо вскочил, в две минуты оделся.

В большой комнате от скамьи к скамье сновали, играли дети. Две женщины чистили картошку, и одна картофелина за другой слетали с проворных пальцев в ведерный ушат. Орудуя перочинным ножом, помогал им, шутливо пересказывая какую-то евангельскую притчу и вызывая смех, Букаев. Сама хозяйка хлопотала у плиты.

— С гостями тебя, Дарья Филипповна, — проговорил Зимин.

— Какие ж это гости? Свое семейство. Вот невестушка, про которую я вам говорила, а это ее сестра, детки. Как узнали, что этой проклятой бомбы больше нет, снова вместе, снова под мою крышу.

Сергей Григорьевич поймал и приподнял пробегавшую мимо девочку с светло-золотистыми кудряшками и румяным полненьким личиком, свидетельствовавшим о том, что внучка под бабушкиной крышей не обижена ничем.

— Отвечай гвардии старшине, как звать?

— Тоня.

— А фамилия? Что? Как? Богиня?..

— Благиня.

— Смотрите-ка, и в самом деле богиня, — повторил Зимин, своей жесткой бородой шутливо из стороны в сторону водя по припухшему, покрытому пушком загорбку девочки.

— Да Благиня же! — рассерженно воскликнула Тоня и пружинисто уперлась в его грудь, чтобы сползти на пол.

— Постой, постой, а где твоя мама? — Зимин покосился на женщину с золотистыми, уложенными венцом косами. И этим венцом, а главное, выражением добрых, чуть усталых глаз женщина напомнила Клавдию, только у Клавдии волосы были потемнее и будто отливали каленым багрянцем. — Ну-ка, Тоня, покажи ее..


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: