Но тут другая, еще меньшая девочка, поглядывая на забавлявшегося Зимина, неожиданно проговорила:

— А мою мамку фашисты убили… За кровать.

Тон этих слов был внешне привычным, обыденным, наверное, произносились они девочкой уже много раз с тех пор, как в ее детское сознание вошло страшное горе, вошло, оставшись необъяснимым, не понятым ею. И именно эта будничность, привычность и заставили Зимина вздрогнуть, хотя за полтора года войны и пришлось ему видеть немало людских страданий. Он вопросительно посмотрел на женщин.

— Это сиротка, тоже наша, тарановская, — объяснила одна из сидевших. — Соседкина дочь. Мы ведь уходили из Тарановки, когда в ней уже бои шли. Вот она о том, что видела, по-своему и говорит — за кровать, мол… Четыре годика ей всего. По малолетству еще не вдумывается…

Зимин бережно привлек девочку к себе, участливо заглянул в ее чистенькие, словно бы промытые утренней росой глазенки. Ох, как трудно, как больно и горько было Сергею Григорьевичу смотреть в такие вот глаза летом прошлого года, когда его полк, отступая, проходил через села дорогами на восток. С тех пор трижды пролил он свою кровь в суровых боях с врагом. Под Можайском, под Белевом и недавно под Сталинградом. Но вот же как бывает, когда отстаиваешь справедливое дело, — взамен каждой капли крови, упавшей на родную, русскую землю, словно бы вернулось, прибавилось множество других и прибавилась с ними неизбывная сила, и, ни в чем не упрекая себя, может он приласкать эту девчушку из незнакомой Тарановки.

— Вы, может быть, и до наших краев дойдете, когда его под Сталинградом доколотят? — сказала женщина, похожая на Клавдию. — Большое село, на шесть километров протянулось. От нашей Тарановки до Харькова два часа езды.

— Дойдем, обязательно скоро дойдем. Не мы, так другие.

Вернулись со двора Торопов и Чертенков.

— Передали, что через двадцать минут в путь, — сообщил Торопов.

Все сели завтракать. Дарья Филипповна проявила еще большее хлебосольство, чем вчера, и Зимин невольно перевел подозрительный взгляд с блюд, которыми был заставлен стол, на Торопова.

— Упросили, товарищ старшина, честное слово, упросили перенести ее дальше… — смутился и густо покраснел красноармеец. — Сам я, поверьте, ни слова!

…И опять шагала к Дону маршевая рота. После вчерашней оттепели резко посвежело, утренний морозец прихватил подтаявший снег, и теперь ослепительно блистающий наст лег от горизонта к горизонту, сложился в парчовые, словно бы шуршащие складки на ближних и дальних сугробах, на склонах балок и казацких курганов. Широкая придонская степь казалась обезлюдевшей, и только впечатанные в заснеженную дорогу следы гусениц, новеньких шин, колес говорили не об обычном, а о крупном передвижении войск, притом свежих войск, которые прошли здесь ночью и сегодня поутру. Красноармейцам приятно было ступать на этот ровный след, и хрупкий стеклянный снег весело поскрипывал под коваными солдатскими каблуками. С перевала, что поднимался в километре от села, оглянулись, увидели крыши гостеприимного Дарьиного угла, и вновь простерлась впереди — куда ни кинь глазом — чуть волнистая, вспенившаяся барашком сугробов равнина. Красноармейцы шли по ней размеренным, ходким шагом, молчаливо смотрели в открывавшиеся взорам новые дали.

IV

Лишь спустя полчаса после того, как была отбита очередная атака фашистов, Скворцов направился в штаб батальона. Напомнил Андрею Аркадьевичу о недавнем вызове тот же Шкодин.

— Товарищ Скворцов, комбат вас ждет, — сказал он, стараясь выдержать прежний бесстрастный тон. Глядя на Шкодина, можно было подумать, что полчаса назад не произошло ничего: не было никакого артобстрела, никакой атаки и он сам, Шкодин, будто и не переживал тревоги и запала, целясь в перебегавших гитлеровцев.

— Пойдем, сынок, пойдем.

Болтушкин задумчиво, как перед долгим расставанием, провожал взглядом высокую, чуть сгорбленную фигуру Скворцова. Когда тот на миг обернулся, Болтушкин махнул рукой: ладно уж, иди, мол.

Однако для чего он, Скворцов, понадобился командиру батальона? Размышляя о причинах вызова, Андрей Аркадьевич вслед за Шкодиным оставил позади хода сообщения и по крутой тропинке стал спускаться в овраг. Здесь, на его западном склоне, была отрыта землянка, где размещался штаб батальона.

Скворцов откашлялся и приоткрыл дверь:

— Можно?

Он хотел, как подобает старому солдату, воевавшему еще в первую мировую, браво вытянуться, браво доложить о себе. Но не рассчитал в полутьме ни высоты землянки, ни своего роста. Стукнулся головой о низкую притолоку, сразу растерялся и выдохнул лишь одно слово:

— Прибыл!

За столом в жидком свете, лившемся сбоку из небольшого окошка, сидели еще мало знакомый Скворцову командир батальона Решетов и командир их роты лейтенант Леонов. Очевидно, они тоже недавно пришли с переднего края. Под только что снятыми ушанками пряди волос сбились, влажно блестели от пота, лица были разгоряченными. С минуту оба смотрели на вошедшего каким-то странно пристальным, отечески участливым взглядом. Казалось, будто та власть, которой наделил их народ, сейчас сделала их старшими, нежели Скворцов, не только по должности, а и по возрасту, по жизненному опыту.

— Ну что, Андрей Аркадьевич, жарко сегодня пришлось? — спросил командир батальона, молодой, но, видимо, немало повоевавший старший лейтенант с бакенбардами, с усами, лихо отпущенными вразлет, как их любили отращивать многие гвардейцы.

— Дело солдатское, товарищ гвардии старший лейтенант, отвыкать от него на нашем веку пока не приходится. — Скворцов все еще недоумевал, зачем его вызвали. Если по какому партийному делу, так был бы при разговоре и парторг. Может, какая-либо весть из дому? А может быть — что скорее всего, — какое-либо особое задание Скворцову? Да, конечно, вот оно…

— Есть тебе, Андрей Аркадьевич… одно важное… поручение, — командир батальона произнес эти слова по-необычному раздельно, словно затруднялся подобрать их, найти наиболее точные. Но Скворцов не заметил этого, польщенный подчеркнуто уважительной формой обращения к нему.

— Слушаюсь, товарищ гвардии старший лейтенант.

— Нужен мне надежный человек в хозяйственном взводе, Андрей Аркадьевич. Опытный, серьезный. На тебе выбор остановил.

Скворцов растерялся, молчал. Неожиданное предложение командира, да какое там предложение — приказ, кому это не понятно, — заставило красноармейца осунуться. Казалось, что еще более ссутулились плечи, еще глубже стали морщины, а их немало набросали на лицо прожитые полвека.

— Так с завтрашнего дня и приступай, — деловито заключил старший лейтенант, делая вид, что не замечает, какое впечатление произвели на Скворцова его слова.

— Болтушкину передай, что через полчаса буду у него, — добавил Леонов, недвусмысленно давая понять, что разговор с командиром батальона окончен. — Да вот и письма, кстати, в роту захвати.

Но Андрей Аркадьевич не уходил. Взял письма — треугольнички, открытки — и по-прежнему стоял у дверей, высокий, нескладный, изредка шевеля узловатыми пальцами, как это делает человек, который порывается и не решается высказать то, что его тяготит.

— Что еще, товарищ Скворцов? — командир батальона уже был официален.

— Обидно, — глухо и сдавленно выговорил Скворцов.

— Обидно? Почему? Что такое?

— Я ведь еще под Перемышлем окопы в четырнадцатом рыл, — заговорил Андрей Аркадьевич, в нарастающем волнении незаметно учащая и учащая речь. — А когда наступил Великий Октябрь, то первым пошел белоказачьи эшелоны разоружать… Потом в Урене снова я за винтовку… Опять же в Самарканде против басмачей… Вернулся в Макарьево, народ ни на кого другого, а на меня смотрит, ждет, как я на селе дело поверну. Беспартийный тогда был, а колхоз организовал и все Макарьево за партией повел. Потом позже председателем сельсовета выбрали, и семь лет ходил с государственной печатью…

Сам над тем не задумываясь, Скворцов нашел наиболее убедительную форму для выражения своей обиды. Не искал слов поярче, погромче, а вот на виду у всех, кто был в землянке, оглянулся на всю свою жизнь, и выходило, что никак не может быть ему дороги куда-либо назад с переднего края.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: