Вместе с товарищами по посольству я был в Бухаресте ранней осенью сорок четвертого. Все, кто знаком с положением дел у Румынии той поры, помнят: идею добрых советско-румынских отношений поддерживала вся группа видных деятелей национальной культуры, среди которых были мировые имена — поэт Аргези, композитор Энеску, ученый Пархон. К ним принадлежал и Садовяну. Известное издательство «Русская книга», сыгравшее столь значительную роль в популяризации нашей книги, было и созданием Садовяну.
В мои посольские обязанности входили культурные контакты с этой страной, культурные и в какой-то мере писательские. Я многократно встречался с Садовяну, при этом и у него дома. Нельзя сказать, что писатель открыл для себя советскую литературу с освобождением. Вопреки запрету, своеобразная блокада, которая тут существовала, была прорвана именно в годы войны — в сорок третьем в Бухаресте вышло несколько наших книг, рукописи которых пролежали в издательствах чуть ли не десятилетие, в том числе и первая книга «Тихого Дона», — событие это было ознаменовано приближением великих перемен. Но задолго до этого Садовяну прочел шолоховский роман по-французски, прочел тщательно, как надлежит читать одному большому писателю книги писателя другого.
Мне подумалось, что чтение шолоховского романа явилось для Садовяну немалым откровением, — по крайней мере, в своих беседах, происходивших позже, он постоянно возвращался к этой теме.
В беседах Садовяну со мной Шолохов возникал неоднократно, но помню один разговор в доме писателя неподалеку от шоссе Жиану, когда высказывание знаменитого румына касалось художественного существа и было особенно обстоятельно.
— Не знаю другого современного писателя, книги которого были бы в такой мере живописны, — говорил Садовяну. — Наверно, для художника, пишущего о людях, живущих на природе, это естественно, но Шолохов тут явил такое богатство красок, какого, как мне кажется, в современной литературе не было.
Насколько мне помнится, говоря о живописности, Садовяну имел в виду конечно же язык произведения, а вместе с тем то своеобычное писательское, которое принято называть образной системой: способность установить внутренний ритм вещи и его выдержать, решить композиционные задачи, портретировать героев. Садовяну, насколько мне известно, не часто обращался к литературоведческим категориям, но в данном случае проблема его увлекла, и он говорил о ней охотно.
В годы, о которых идет речь, собственно, было два писателя, для творчества которых село было землей обетованной: Шолохов и Садовяну. Если один говорил так о другом, как Садовяну говорил о Шолохове, согласитесь, возникало желание проникнуть в смысл этих слов до конца.
Говорят, что слово приобретает все свойства художественного произведения. Но верно и иное: художественное произведение несет в себе достоинства слова, которое участвует в его создании. Очевидно, это правило тем более верно применительно к шолоховскому роману. Известно, что двадцатые годы были необыкновенно плодотворны для нашей литературы и в сфере исканий, обращенных к языку произведений, слову. Рискну высказать предположение: если говорить об языковых ценностях литературы, то для многих наших писателей эти годы были пиком, который они не превзошли и позднее. Явление это уникально, и есть смысл задуматься над его существом. Наверно, дело нашей литературной науки объяснить его, но я хотел бы высказать такую мысль. Язык был сферой настойчивых и плодотворных исканий русской литературы в начале века, исканий, которые нередко были искусственно отделены от содержания. Именно: искусственно отделены. Октябрь способствовал тому, что эксперимент, к которому обратилась эта часть литературы, нашел свое логическое завершение. Неизвестно, в какой мере все созданное в эти годы оказалось бы полезным отечественной литературе, если бы не революция. Все, что годами накапливалось в процессе этих исканий, обращенных к языку, было взято на вооружение революционной словесностью и необыкновенно ее обогатило: поиск, который до сих пор был аморфен, служил литературе высокого социального содержания.
Шолохова пестовала наша литература той поры, одарив всеми достоинствами, которые были ей доступны. Конечно же языковые качества произведения тут играли значение первостепенное. Но дело не только в этом. Те особые требования, которые предъявляла литература двадцатых годов к языковым ценностям произведения, когда речь шла о Шолохове, упали на благодатную почву. Можно сказать, что ни один из наших прозаиков не обладал такими могучими резервами, если говорить о языке, какие были у Шолохова. Дон в своей заповедности был закрыт для литературы — для русской словесности это была, в сущности, неизвестная земля, хотя земля в высшей степени богатая. Ее колоритность, наверно, была определена самим положением донской земли на карте России. Тут сшиблись языковые течения, идущие из Московии и Предкавказья, из Зауралья и Украины, — языковый монолит, образованный этим сочетанием, был необыкновенно богат красками. Да что тут говорить о диковинном монолите, когда в самом шолоховском герое свились эти ветры и эти воды, идущие с запада и востока. Но нужен был Шолохов, чтобы мы узрели этот монолит во всем богатстве красок и форм.
Когда Садовяну говорит о живописности шолоховской прозы, конечно же он имеет в виду в первую очередь язык писателя: весомость слова, его емкость, его цветовые достоинства, его образность.
Зримость — великое качество шолоховского языка. Зримость едва ли не физическая, когда писатель взывает к твоей способности видеть, слышать, ощущать, обонять, — при этом все по-шолоховски ново, все отмечено верностью шолоховского глаза.
О дожде: «Ветер скупо кропил дождевыми каплями, будто милостыню сыпал на черные ладони земли». Сила сравнения в его логической точности: «...будто милостыню сыпал на черные ладони земли» — у «милостыни», разумеется, «ладони».
Между строк заметим: как ни велико чисто живописное богатство шолоховских изобразительных средств, это богатство не расточительно. Мы еще будем иметь возможность сказать о шолоховском чувстве ритма, а вместе с этим и паузы, — чувстве, свойственном зрелому мастеру.
«Возле баркаса, хлюпнув, схлынула вода, и двухаршинный, словно слитый из красной меди, сазан со стоном прыгнул вверх, сдвоив по воде изогнутым лопушистым хвостом. Зернистые брызги засеяли баркас». Естественность этого эпизода не только в том, что с чисто фламандской натуральностью выписана рыба («...двухаршинный, словно слитый из красной меди, сазан»), но и в том, что всей картине сопутствует движение, делающее эту картину естественной:«...сазан со стоном прыгнул вверх, сдвоив по воде изогнутым лопушистым хвостом. Зернистые брызги засеяли баркас». Лиши эту картину движения — и она обратится всего лишь в натюрморт, быть может в чем-то действительно фламандский.
Достоинство шолоховского сравнения видится не только в ощущении цвета и формы, но и в том, что этот предмет дан в движении. Последнее важно: не было бы движения, картина бы пострадала — ей недоставало бы полноты, как и того эффекта жизненности, какой может сообщить картине только движение.
В реплике Садовяну, которую мы воспроизвели, важное место занимают достоинства шолоховского языка. Собственно, образность языка имеет целью его зримость и точность. Последнее принципиально: ту категорию точности, которая позволяет воссоздать полутона, при этом в красках и звуках и тем более запахах. Да, в немалой степени и запахах, хотя это и вызывает возражения некоторых писателей. «Почему писателя должен вести нос?» — возмущенно взывают они, забывая, что обедняют представление о жизни, лишая ее самого дыхания, в котором и запахи молодой листвы, и свежего хлеба, и оструганного дерева. Но, быть может, это качество обременительно для шолоховской прозы и она может обойтись без него?
«Григорий пришел с игрищ после первых кочетов. Из сенцов пахнуло на него запахом перекисших хмелин и пряной сухменью богородицыной травки».
«Григорий долго стоял у воды. Прелью сырой и пресной дышал берег».