— Вы что, товарищи военные, не слышите, что ли, сигнала?! — грозным басом заботливого старшины закричал на нас кот в сапогах с порога. — Ждете отдельного приказания? Одевайтесь и ступайте во двор — там у нас щель вырыта!
— Послушайте, голубчик, — сказал Уткин с несколько надменной небрежностью, — почему вы, собственно, на нас орете? И кто вы, собственно, такой?
— Я директор бани! — прорычал кот в сапогах.
— Пойдемте, Иосиф, — миролюбиво сказал я. — А то он еще откроет по нас огонь из своего карабина. Я готов пасть на поле брани, но пасть на поле бани… да еще от руки ее директора… не за этим я сюда приехал!
Мы кое-как вытерлись, натянули белье на влажное тело, надели штаны и гимнастерки и без сапог, босиком, вышли во двор, где в неглубокой щели нас уже ожидал строгий директор.
Замолкли хлопки зениток, прозвучал сигнал отбоя.
— Мы имеем право домыться за те же деньги, — учтиво спросил Уткин директора, подмигнув мне, — или надо брать новые билеты?
— Можете идти домываться! — милостиво разрешил усач.
И вот опять мы сидим голые на мраморной доске и раздираем себя мочалками. И опять рев сирены воздушной тревоги! И опять директор бани — о эта неистовая исполнительность старого служаки! — вырастает на банном пороге, неумолимый, как статуя Командора, приглашенная на ужин бедным Дон-Жуаном!
— Отдельного приглашения ждете, товарищи командиры?..
Опять мы натягиваем бязевые кальсоны и рубахи на влажное тело, спешим во двор и прячемся в щель. Опять хлопают зенитки. Где-то грохочет взрыв. И вот опять — отбой.
Когда в третий раз заревели сирены и на пороге снова появился наш мучитель, мы с Уткиным взбунтовались.
— Вы, Ленечка, как хотите, — сказал Уткин, — а я никуда больше не пойду. Мне это надоело.
— Я тоже не пойду! — сказал я.
Директор надулся, усы у него встали дыбом, из светло-голубых глаз, как мне показалось, посыпались искры административного восторга. Он уже открыл рот, чтобы закричать на нас, но вдруг Уткин просто и даже задушевно спросил:
— А вы сами-то когда в последний раз мылись в бане, товарищ директор бани?
Административные искры в глазах усача тотчас погасли, усы опустились. В одно мгновение он весь как-то обмяк и подобрел.
— Да я уж и забыл даже, когда купался! — буркнул директор.
— Раздевайтесь и приходите! — скомандовал Уткин. — Будем вместе мыться, втроем веселее!..
Директор повернулся и исчез вместе со своим карабином. Через пять минут он снова возник на пороге, розовый, голый, благостный, как Христос при крещении.
Деликатно прикрываясь веником, он проковылял к отдельной скамейке, налил кипяточку в шайку, и когда — еще через пять минут — снова завыли сирены воздушной тревоги, наш партнер уже фыркал, гоготал и повизгивал от наслаждения, хлеща себя веником по спине и тощим ляжкам. Ему было на все наплевать. Только прямое попадание бомбы могло бы прервать его невинное занятие!
Мы хорошо помылись, дружески простились с директором бани и пошли в гостиницу. Гостиница была почти пуста. Нам дали каждому по номеру, и мы отлично выспались на настоящих пружинных матрацах, лежащих на настоящих кроватях.
Когда мы вернулись домой, в лес, Воловец под строжайшим секретом сообщил нам, что под Почепом затевается «нечто весьма серьезное», сейчас писать о боях на этом участке фронта преждевременно. Поэтому он нас и отозвал. Нам пришлось смириться.
О своей поездке в Брянск и о «тихих» банных радостях мы, сильно приукрашая, рассказали редакционным товарищам, не скупясь на живописные подробности. Нам откровенно завидовали, а секретарь редакции А. Я. Митлин, в прошлом редактор газеты «Кино», симпатичный и кроткий хлопотун-работяга из породы тех газетных коренников, которые, где бы они ни работали, главную тяжесть редакционного воза берут на себя, объявил, что он завтра же поедет в Брянск по неотложному делу и заодно уж, конечно, посетит брянскую баньку и передаст от меня и Уткина привет усачу директору.
Митлин действительно на следующий день отправился в Брянск — в командировку. После обеда наша изба опустела. Сотрудники разбрелись по своим делам.
Воловец ушел к начальнику Политуправления фронта. У меня наметился свободный часок, и я залез на сеновал тут же, в избе, и решил, пока суд да дело, вздремнуть. Только я устроился поудобнее, как началась бомбежка. Взрывы бомб следовали один за другим. Изба лесника ходила ходуном. Нужно было выйти наружу и укрыться в щели, но я так уютно устроил свое бренное тело в душистое, мягкое сено, такая истома охватила меня, что я продолжал маяться на сеновале в сладком полузабытьи. Вдруг внизу на столе Митлина зазвонил телефон.
Я слез с сеновала и снял трубку.
— Попросите Ленча! — сказал незнакомый голос.
— Ленч слушает!
— Леонид Сергеевич, только что при въезде в Брянск тяжело ранен Митлин. Он попал под бомбежку, ему оторвало ногу. Вы, кажется, знаете хирурга Вишневского? Найдите его и попросите, чтобы он сейчас же приехал в госпиталь, он знает, в какой. Действуйте быстро!..
На секунду я оторопел. Вот тебе и наша лесная идиллия!
Я выбежал из избы лесника. Боже мой, где же искать Вишневского, тогдашнего нашего фронтового хирурга?!
Я быстро пошел по направлению к землянкам штаба фронта и вдруг — так бывает только во сне или в кино — увидел пробирающийся по лесной дорожке «пикап» и в нем Александра Александровича Вишневского. Я закричал что есть силы:
— Александр Александрович!
Вишневский обернулся, увидел меня, тронул шофера за плечо. «Пикап» остановился.
Через три часа в сумрачную, притихшую избу лесника (все уже знали о ранении Митлина) вошел Вишневский. Я вздрогнул, увидев его осунувшееся, хмурое лицо и черные тени под запавшими глазами. Гимнастерка его пропотела насквозь.
Он обратился ко мне, сказал:
— У тебя коньяку нет случайно?
Коньяк у меня был — на днях прислали посылку из Москвы.
Я достал из чемодана бутылку, налил полстакана. Хирург выпил одним глотком и сказал, ни на кого не глядя:
— Он умер на столе. Я ничего не мог сделать. Газовая гангрена при плохом сердце.
Митлина все любили. Он был добрым, скромным человеком, настоящим советским газетчиком.
Дней через пять после его смерти массированным ударом вражеской авиации Брянск был разрушен и сожжен почти полностью.
Кержацкая кровь
Весной прошлого года я получил письмо из Новокузнецка от своего знакомого, молодого журналиста Вити Г.
Я знал его по Москве и даже принимал некоторое участие в устройстве его судьбы. Окончив специальное высшее учебное заведение, Витя поступил на службу в одно из солидных московских учреждений. Место было у него хорошее, спокойное, жил Витя под маменькиным крылышком, в центре города, в удобной квартире. Но он писал стихи «в духе раннего Маяковского», и эта страсть взорвала всю его жизнь.
Витя вдруг заскучал, затомился в своем солидном учреждении. Говоря словами Блока, ему «стало беспощадно ясно», что профессию он выбрал не по душе, что стихи его «в духе раннего Маяковского» оторваны от жизни и никому не нужны — недаром же их, словно сговорившись, отвергали все редакции! — и что надо круто повернуть руль жизни. И он это сделал — повернул.
Витя ушел из солидного учреждения и по комсомольской путевке уехал на стройку Западносибирского металлургического комбината простым рабочим. Одним ударом он разрубил узел всех своих противоречий и внутренних конфликтов: оказался в гуще жизни и начал поиски новой своей темы как поэт и новой профессии как человек, еще достаточно молодой для подобных экспериментов. Девушка, с которой он дружил и которую полюбил, поехала вместе с ним и стала его женой.