Его бьющая через край энергия — мышечная, нервная, душевная, — его неукротимый вид покоряют без его ведома, без его желания. Я жалею его от всей души. Любуюсь его открытым, серьезным лицом, его огромными, сейчас опущенными вниз глазами. Я не в силах вымолвить ни слова. От этих черт, которые так и хотелось бы назвать чеканными, если бы под этим словом не подразумевалась жесткость, коей его лицо лишено начисто, всегда исходит призыв, который не то чтобы отрывает тебя от себя самой, но милосердно к этому подводит, отдает тебя во власть мысли, лишенной каких бы то ни было искушений. Я наблюдаю за его трапезой, и чувства мои более ярки и отчетливы, чем мысли. Мысли лишь затуманили бы своим дыханием глубоко упрятанное во мне дремлющее зеркало, если бы возникли у меня в голове. Я спокойна. В этой радости, в этой боязни в каком-то недоступном, укромном месте что-то скрывается, и, раз это так, я не задаюсь вопросом, что это. Я спокойна, я счастлива.

— Мне нужны чистые вещи, — говорит он. — Я иду в баню.

Прежде чем я успеваю подать ему салфетку, он утирает рот рукой.

Я говорю:

— Как, прямо сейчас?

— Для хорошего дела всякое время годится! Бани открыты всю ночь. Разве они не открыты всю ночь?

Не отвечая, я поднимаюсь и иду готовить ему узел с бельем.

Когда он сунул его под мышку, я взглянула на него с изумлением.

Думаю, я сразу же все поняла, но позаботилась скрыть это от него. Я обнаружила, что он далеко, невообразимо далеко от меня. Меня словно бы выбросило из его жизни, из его мыслей, ни больше ни меньше. Я почувствовала вину и стыд. Все равно как если бы я позволила некоему смертельному врагу втиснуться между нами, а то и сама решила отдать его этому врагу на жестокую расправу. А он уходил навстречу этому с легкой улыбкой, с простодушным безрассудством, полагая, что идет просто-напросто попариться!

Я дала ему немного денег, он ушел, и я осталась одна. Я снова одна. Способная понять, что Лабан принадлежит своей судьбе в такой же мере, как и мне, но неспособная с этим мириться. Способная уразуметь, что эта судьба может нанести ему столько ударов, сколько он жаждет получить, но неспособная согласиться с этой мыслью. Это составляет изнанку моей жизни, скрытую, но неизбежную оборотную сторону моего счастья с Лабаном. Но мне хочется кричать: я одна!

Я рассердилась на себя за такие мысли. Подумала: да сделает небо так, чтобы они не принесли ему несчастья.

Нет, я не смирилась с тем, что дала ему уйти, что позволила вновь образоваться в сердце пустоте, вырвать из себя жизнь. Во рту у меня остается привкус поражения.

Лабан говорит:

Уйти далеко. В другую баню. В другой квартал. В ночь, как можно дальше по уснувшим улицам. Для кого, для какого праздника одиночества оставляют пылать эти неиссякаемые огни? В другой конец, уйти в другой конец города, в ту пустоту, где царит лишь ночь, бесстрастная владычица. Рано или поздно мои глаза встретят ее.

Уйти сюда.

Никто не знает, где я очутился. Полиции господина Ваэда не придет в голову искать меня здесь.

А вот и еще преимущество — одному в этот час пользоваться парильней. Пещера, которая дышит паром и жаром. Целой жизни не хватит, чтобы исследовать все ее глубины. Над моей головой утопающая в тумане единственная лампочка пялится бесстыжим оком на мою наготу.

Плевать мне на этот взгляд. Отправив полусонного банщика, я опрастываю на себя шайку за шайкой. Хочется петь, кричать — все что угодно, лишь бы наполнить звуком эту подозрительную тень. И я начинаю. Тень отвечает. Великолепно резонирует. Кажется, будто теперь она сама подает голос, дождавшись наконец, чтобы ее на это вызвали. Вокализы долго прокатываются под сводами. Я слушал долго.

И вот я снова на улице. В ночи. Смотрю в одну сторону, в другую. Отшвыриваю подальше от себя сверток со старым грязным платьем. Я свободен.

Иду вперед. Чувствую, что банный жар подхлестнул, взбодрил меня. Вернуться домой? Нет такого дома, чтобы устоял! Да и потом, какой дом? Моя жена Рашида ждет меня? Какая жена, какая Рашида? Иду ходко. Не потому, что спешу оказаться там, куда направляюсь. Чтобы немного размяться. Улочки старого города — ход не сбавляю. Потом старая крепостная стена. Ночь перепрыгивает через нее. Я нет, я останавливаюсь на дороге, которая идет вдоль укреплений. Вот и она. Большая постройка, это она. Я говорю: это ты? Она спит. Нелюдимая. Массивная. Я поднимаю глаза к крыше. Света нет. Я говорю: ты спишь? Но они обычно не ложатся так рано. Нелюдимая, массивная, темная сверху донизу.

Тогда я поднимаюсь. Взбираюсь — почему бы и нет? — по длинной боковой лестнице. Подхожу к двери. Прикладываю к ней ухо. Все мертво в этом доме. Пока я говорю это, моего слуха достигают торопливые слова. Это голос человека, который спит и видит во сне страшные вещи. Я думаю: это голос госпожи Марты. Нужно ли войти? Я слушаю. Она умолкла. Нужно ли что-нибудь сделать? Слушаю еще. Слушаю.

Спускаюсь вниз. Я снова на дороге. Передо мной огромное строение. Потом отступаю до крепостной стены, не сводя с него глаз. И больше не двигаюсь. Стою и смотрю, наблюдаю за ним.

Ваэд говорит:

Уж ему-то, Си-Азалле, я не могу показать, что нервничаю. Не хочу, чтобы он заметил хоть малейший признак моей нервозности. Он мне надоел. Поначалу я чуть было не выгнал его прочь. Потом согласился его принять. Привычка. Он говорит, а я делаю вид, что слушаю.

Пускай выговорится. Все это меня нисколько не трогает. Я его не слышу. Он разглагольствует, а я расхаживаю по кабинету, прогуливаюсь; иногда останавливаюсь у окна, чтобы взглянуть на сады. Но, стоит мне оказаться у окна, я перестаю что-либо замечать. Поток течет, и запрудить его невозможно. Невозможно предугадать, чего он добивается. Я его не слышу. Я далеко, очень далеко отсюда.

Он не устроился, как обычно, в одном из кресел. Его аистиная фигура громоздится перед моим столом. Я вижу, как она, тусклая и изогнутая, барахтается в темном стекле, покрывающем стол, словно увязла в нем. Он всегда был болтлив. Но сегодня он превзошел самого себя; он даже толком не выговаривает слова, а выплевывает их в шипении слюны; при этом он вытягивает шею, упрямо упираясь своими длинными пальцами в стекло на столе.

Внезапно я слышу:

— Эта смерть — скорее всего несчастный случай, даже наверняка несчастный случай. Но ты так хотел ее, так желал — или желал чего-нибудь подобного, — (тут он на миг умолкает, чтобы перевести дух), — что она уже не может считаться несчастным случаем! Это больше, чем случай, это…

Я говорю:

— Что же?

— Это… это… убийство или по крайней мере нечто в этом роде.

Я смеюсь. Это сбивает его с толку. Он теряется. Я говорю:

— Нечто в этом роде — это все, что ты способен придумать?

— Да, убийство и… еще нечто иное, — глупо бормочет он.

Я сохраняю хладнокровие. Не хватало еще потерять его из-за этого огородного пугала! Я слушаю. Слушаю, не пытаясь сократить дистанцию, которую держу между ним и собой. Слушаю со скукой.

— Убийство, — выдыхает он. — Убийство, но не такое, какое замышляют и совершают открыто. И главное — не из ненависти! А по вполне определенной причине. Причинам!.. По причинам… о Господи, как мне это знакомо!.. Нужно знать, нужно понимать… Но я думаю, что понимаю. Не из ненависти к нему, но из ненависти к чему-то, с чем Маджар не имел ничего общего. А может, и имел. Но что? Из ненависти к другим людям, а он явился лишь посредником в этом деле? Убийство через посредника? Совершенное так, как открывали бы запрещенный, перегороженный путь; быть может, даже не запрещенный, но считающийся таковым. Чтобы открыть путь, дверь. Но дверь, ведущую куда?

Не отходя от окна, я улыбаюсь. Он смотрит на меня, и это в очередной раз лишает его дара речи.

Я говорю:

— У меня такое ощущение, что стало легче дышать.

Он ошеломлен. Не знаю, что он понял. Он позеленел, как труп. Словно увидел, как перед ним возник призрак и идет к нему, протягивая руки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: