— Чего ты боишься? — говорю я.

Он лепечет:

— Тебя.

И, помолчав, с запинкой добавляет:

— Твоей души. Того, что ты даешь в ней прочесть. Того, что там можно различить.

— Ты жертва заблуждения, даю слово.

Я продолжаю говорить, я слышу свой голос; мимо моей воли в нем начинает звучать назидание:

— Есть души, которые не понять никогда, даже если они созданы тобою.

— Истинная правда. После стольких лет.

— Счастлив слышать это от тебя.

Он восклицает:

— Радуйся в одиночку, поскольку в данном случае это ох как верно!

— Не имеет значения, в одиночку я буду радоваться или нет. Все будет продолжать идти так, как началось.

— До каких пор? Господи, до каких пор?

— До таких!

Прежде чем я успеваю разразиться неудержимым истерическим смехом, рвущимся у меня из горла, он исчезает. И наступает тишина.

Наконец-то тишина.

Тижани говорит:

Я, Тижани из рода Улад Салем, знал это. Они принесли его сюда. Наши доставили его останки. Они забрали его ночью без ведома его друзей и тех, из той деревни, обманув бдительность всех. Они сразу же сообразили, что нужно делать. Что они обязаны сделать. Теперь он не уйдет. Никогда. Я знал это с тех пор, как увидел его впервые.

Тогда я сказал себе: этот Маджар, который еще зовется Хакимом, — он самый и есть. Он — и никто другой. Он будет нас защищать. Теперь он вернулся и похоронен в нашей земле. Теперь он живет с нами, и никто, кроме нас, не будет этого знать, никогда не узнает, похоронен ли он где-либо или исчез неизвестно куда. Я знал, что он вернется. И он вернулся. Он словно растворился в окружающем, он как бы везде и нигде, более живой, более реальный после смерти, чем при жизни.

Мы ушли безымянными, мы отправились в глубь страны, мы сами придумали себе путь. А может быть, все это проделали наши предки. Мы пустились в дорогу посреди желтых хлебов и зеленых виноградников, остановились у одного источника, потом у другого — черного, прозрачного и холодного, как глаз. И все это были они, наши предки, — шагали, останавливались, утоляли жажду. Мы получили пищу: ячменный хлеб, оливки, инжир… Вот только не получили покровительства, защиты. И все это были, возможно, они, наши предки. Солнце вело нас — нас или их, — потом завело неведомо куда. Небо зажглось и погасло. Земля открылась и поглотила нас. Они или мы по-прежнему были без защиты, без покровительства. И мы узнали, что весь этот край вместе с нами (с ними) жаждет охраны. А сегодня сиротство кончилось.

Сегодня наша земля сродни лепешке, вынутой из печи для утоления голода. Мы можем без стыда кормиться — те и другие. Сиротство и дни, когда приходилось плакать и искать, садиться в пыль и открывать сердце, кончились. Наши женщины суетятся, как в праздник. Наши товарищи — те, что принесли его сюда, — расхаживают повсюду с беспечным видом. Как будто они не сделали ничего выдающегося, не отличились. Как будто вообще ничего никогда не делали.

В бытность свою еще человеком, а не святым, он говорил:

— Вода, которую мы пришли искать, вода, ради которой мы проделали весь этот путь.

Святой, еще не закопанный в нашу землю и вечно живой. А я ему в ответ:

— Терпение.

Именно так я ему и говорил.

Кил Ахмад ходит пасти овец на равнину. Но его женщины — жена и теща, старая карга вдова Хенни, — сообща его обдирали. Бывало, не успеет он вернуться, как они на него набрасываются: «Когда ты заработаешь мне на такие же бабуши, как у моей сестры?» «А когда ты заработаешь мне на платок?» Он никогда не оставался дома больше двух-трех дней. На прошлой неделе их ссору слышали во всей деревне. «Пошел к черту, оборванец!» — вопили обе и, вооружась дубинками, охаживали его почем зря. Он же кричал: «Горе мне! Позор! Это мне заслуженная кара!» Когда им надоело его лупить, мать сказала дочери: «Одеяло и циновку оставь себе. Я забираю обе овечьи шкуры. А этот голодранец ничего не заслужил, пускай обходится как знает». Сегодня они помирились, снова живут вместе, и довольнее их никого не сыщешь.

Муса больше не ведет себя как нечестивец. Только что у них издох баран, но они не стали его поедать.

Все они любят слушать Мулая. Даже женщины осмеливаются подойти его послушать, когда ему приходит охота порассказывать свои небылицы. В один прекрасный день он сочинит байку и про нашего святого, и преподнесет ее нам, и она будет восприниматься такой же древней, как прочие.

— Хочешь верь, хочешь нет, — говаривает моя жена, — но его слова умеют найти дорогу к сердцу.

Впрочем, она такая же одержимая, как и все женщины. Мулай рассказывает, что ему вздумается, и ты слышишь в этом то, что хочешь услышать, потому что ты этого хочешь. Если тебе от этого становится легче, тем лучше для тебя.

Да, в один прекрасный день кто-нибудь из нас пригласит его отужинать, и он расскажет историю нашего покровителя. Он наверняка тронет сердца и соберет щедрые дары. Потом он сможет ее повторять, а после него это будут делать его потомки.

Эмар говорит:

— Никто не сможет нас за это упрекнуть. — говорит Камаль Ваэд, — потому что всем известно, что означают эти строгости, — в сознании каждого они означают порядок. И конечно, не просто порядок ради порядка. Порядок во благо, порядок во имя прогресса. Во имя защиты революционных принципов, защиты трудящихся и повышения жизненного уровня обездоленных, во имя уважения человеческого достоинства и процветания народа. Это основа основ.

Держа руки в карманах, он меряет шагом камеру.

Метрах в двух от меня снова останавливается.

— Попытки угодить всем и вся заведомо обречены на провал. Народ поймет нас, если рука у нас иной раз окажется тяжеловата, если мы вынуждены будем проявлять суровость.

Я продолжал сидеть на койке, где сидел и до его прихода. Что ему ответить? Нет, мне и в голову не приходит взять сигарету, открыв одну из пачек «Голуаз», которые он мне принес.

Он продолжает:

— Через несколько дней ты вернешься в свою страну. Мы не можем позволить себе роскошь создать дипломатический инцидент, держа тебя за решеткой. Так что…

Я поднимаю на него глаза. По его лицу пробегает тень улыбки. Невольной ли? Я думаю: да, невольной.

Его голос начинает звучать глуше, словно окрашенный меланхолией:

— Так что мне бы все-таки хотелось, чтобы ты уехал с пониманием того, что такая земля и такой народ, как наши, не предназначены для создания новых ценностей, которые явились бы для мира откровением, и что с этой точки зрения ты можешь быть спокоен, ты ничего не потерял. Здесь можно найти только такую силу, которая разрушает все ценности.

Его голос вновь твердеет, он чеканит слова:

— И эта сила зовется феллахом. Тут уже не до того, чтобы помешать ей проснуться, — нам бы найти достаточно энергии, чтобы ее сдерживать. Так что пускай те, кто, преисполнившись самыми похвальными намерениями, прежде чем разыгрывать из себя добрых волшебников, трижды все обстоятельно продумают: скорее, они окажутся подручными злого колдуна. И если провидению угодно, чтобы эту битву мы когда-нибудь проиграли, то можешь не сомневаться: мы пойдем на дно далеко не одни.

Взгляд его устремлен поверх моей головы. Похоже, он потерял всякую надежду добиться от меня ответа или проявления хоть какого-нибудь интереса. Он вышагивает в одном направлении, но тотчас поворачивает назад, отброшенный теснотой камеры. Я не испытываю ни враждебности, ни антипатии и не чувствую в этом никакой потребности. Я даже скуки не испытываю. Даже нетерпения.

— Эта страна, — говорит он, — нуждается не столько в хлебе или работе, сколько в порядке — в стабильности, безопасности, твердых установлениях. В корсете, который стягивал бы и поддерживал бы прямым ее стан.

Внезапно я удивляюсь, я думаю: зачем все эти оправдания? Но его захватило как бы помимо его воли. Тем не менее он излагает свои доводы так отстранение, так безучастно, будто говорит только потому, что уже начал говорить и ведь надо же хоть что-нибудь сказать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: