Что доктор Бершиг в действительности выведал? А ведь он и правда что-то знал. Ах, всего лишь порок бедности, и ничего больше, составлял столь мучительную для Камаля тайну. Все те годы, которые он провел во Франции, какой-то незнакомец платил за его обучение. Почему он это делал, Камаль не знал, не знал и его имени. Ничего не знал. Камаль язвительно отмечал про себя, что страдает не столько от самой бедности, сколько от мысли, что о ней пронюхали другие; даже если на самом деле это не так, ему ничуть не легче.

Один за другим выплывали вопросы, которыми он слишком долго пренебрегал. Почему он всегда боялся взглянуть правде в глаза? В конце концов, он только тем и занимался, что оттягивал решающую минуту. Трусил? Но что страшного в том, что кто-то заплатил за вашу учебу? «Нет, это страшно! Еще как страшно! — в печали отозвалась душа. — Начать с того, что это само по себе тягостно, унизительно. И не менее тягостно и унизительно, когда об этом узнают другие». Казалось ли ему, что тайна, надежно сохраняемая тайна, которой следует изгладиться из памяти, обратиться в ничто, ужасным образом вдруг обретает жизнь, когда ее раскрывают? По-видимому, так оно и было. И он вовсе не оригинальничал, наоборот, присоединялся к весьма распространенному мнению, по которому скрытое от постороннего взора как бы не существует, а в человеке действительно лишь то, что может найти словесное выражение, остальное же — да и есть ли еще это остальное? — обречено кануть в небытие.

Конечно, мать, решившись поставить его в такое положение, спала и видела, как он достигает бог знает каких высот. Но ему надо кое-что прояснить, а для этого он должен припереть ее к стенке — дело непростое, да и особой славы не сулившее. Его мать была значительно более сложной натурой, значительно более проницательной, чем могло показаться на первый взгляд; обладая сложившейся точкой зрения на вещи, она сочетала в себе изысканность с практической хваткой — слабость ее была лишь кажущейся. На вид кроткая и беззаботная, она проделывала свои дела решительно, сохраняя самообладание, и не имела обыкновения гоняться за призраками. Так, во всяком случае, ему виделось теперь, во время безмолвного спора с самим собой. Эта женщина, воинственная, но умеющая, когда надо, пустить в ход дипломатию, ни во что не ставящая нравственность, хотя и целомудренная, искренняя в своей неискренности, представляла для него нешуточную опасность. Но разве своим нравом, определявшим и ее поступки, не походила она если не на саму жизнь, то по крайней мере на жизнь родного города? Она как нельзя лучше олицетворяла его собой, совмещая в себе приветливость горожан с их способностью идти напролом. Город, может, и сам иногда ужасался содеянному. А вот мадам Ваэд со своей жаждой успеха, поразительной свободой от угрызений совести, сноровкой, чувством превосходства, осмотрительностью не боялась ничего, даже строгость нравов ее не страшила.

Да разве и он не достойный сын своей матери? Разве откажется он от доставшегося ему выигрыша? Камаль стремительно соскочил с кровати, словно его кто-то подтолкнул. Но, сделав несколько шагов, он замер вдруг посреди комнаты, уставившись в пол. Рассеянно провел рукой по волосам. Потом направился к двери, открыл и через арку по лестнице выбежал в ярко освещенный дворик, пошел по одной из начинавшихся тут же галерей с длинными столбами по краям, до середины покрытыми керамическими плитками, а выше покрашенными, как и стены, в небесно-голубой цвет. Солнечные блики переливались на вечно неспокойной водной глади. Камаль не замечал разлитой под аркадами пьянящей утренней свежести, очарования и покоя. Он вообще ни на что не обращал внимания.

Камаль взялся за ручку завешенной тяжелыми гардинами двери. Плотно сжав губы, вошел и окинул мать суровым взглядом; та, не удержавшись, воскликнула:

— Мальчик мой, что случилось?

Она сидела в гостиной, и на столе перед ней лежал поднос — по воскресеньям она завтракала в одиночестве (в будни она посылала будить сына свою верную служанку Хейрию и не притрагивалась к еде, пока он не усядется против нее). Камаль застыл на пороге. Шея под маленьким, слегка утяжеленным подбородком лицом матери выглядела столь изящно, что у Камаля перехватило дыхание. Острый тонкий нос, направленный в его сторону, нежные скулы, черные живые глаза, тесно очерченные сверху бровями, вытянутыми к вискам, по форме напоминающими запятые, — казалось, она еще не решила, засмеяться ей или удивиться. Волосы ее обтягивал завязанный по-турецки шелковый платок, а розовые и без румян щеки словно лучились мягким светом.

Столь явная красота матери растрогала Камаля. В нем заговорил стыд, и ему стало неловко, что он так быстро переменил о ней мнение.

Но он упрямо решил выложить ей все тут же, отбросив недомолвки, отказавшись от стыдливого замалчивания. Он желал теперь знать правду, которую, не объясняя толком причин, от него всегда утаивали, отделываясь милыми шутками. Какой бы чудовищной она ни была, Камаль хотел до нее докопаться.

По телу побежали мурашки, дрожь пробрала Камаля, и ему пришлось собрать все силы, чтобы совладать с нею.

— Ну что стоишь, садись, — весело сказала мадам Ваэд. — Славно с твоей стороны подняться в такую рань, чтобы составить мне компанию, ты ведь сегодня выходной. Позавтракаем вдвоем, вдвоем куда приятнее.

Но Камаль, словно и не слыша ее слов, продолжал стоять, уставившись на мать и стараясь унять охватившее его волнение.

— Что не садишься-то?

Тон мадам Ваэд словно сам собой изменился, лицо омрачилось.

— О господи, да что с тобой? Захворал? Скажи мне…

Она привстала.

— Со здоровьем у меня все в порядке! — выпалил Камаль. — Сиди, не вставай, сиди, я сказал.

Недоуменно подняв брови, мадам Ваэд уселась на место. Она явно не знала, чему приписать столь грубое поведение сына, однако решила не выказывать недовольства, а подождать, что будет дальше.

— Это скорее уж ты должна сказать… — не унимался Камаль.

Но, едва начав говорить, он внезапно умолк, как бы пораженный или уязвленный — трудно сказать, какое слово подходило точнее, — посетившей его смешной, нелепой мыслью.

— Да что сказать? — спросила наконец мадам Ваэд.

— Ты прекрасно понимаешь, о чем я! — снова перешел в наступление Камаль. — Один раз в жизни скажи правду. Ты всегда меня водила за нос. Я хочу знать правду. Правду!

Он все более и более овладевал собой. И когда он еще раз повторил уже тихим, спокойным голосом: «Я хочу знать правду», — это звучало как последнее предостережение.

Мадам Ваэд, казалось, была ошеломлена. В ее глазах все еще горели лукавые искорки, но смотрели они уже не испытующе, как минуту назад, а встревоженно.

— Но о чем правду? Я не понимаю, что ты так кипятишься. И потом, не веди себя так по-детски.

Камаль даже рот раскрыл:

— По-детски! Хочешь все оставить, как было! А сама…

Теперь он заговорил, отчеканивая каждое слово:

— Не станешь же ты утверждать, будто не понимаешь, к чему я клоню. Не смотри на меня так, ты прекрасно знаешь… да, знаешь!

Тут в комнату вошла Хейрия с кувшином пенистого молока, которое она, видно, только что сняла с плиты. Столкнувшись нос к носу с Камалем, она чуть было не опрокинула кувшин. Ее удивление объяснялось просто: никогда прежде молодой хозяин в воскресенье не сходил вниз в такую рань. Она непроизвольно подалась назад. Но, почуяв неладное, передумала и, виновато опустив глаза, отважно подошла к столу и замерла в ожидании. Она бы долго так простояла с кувшином в руках, если бы мадам Ваэд, как обычно, властным тоном не распорядилась:

— Поставь, голубушка, кувшин.

Хейрия неловко поставила кувшин и на цыпочках отошла от стола.

Благосклонно, но с достоинством хозяйка протянула ей тарелочку:

— Поди съешь пирожные на кухне. Камаль был так любезен, что спустился сегодня пораньше. Там для тебя найдется молоко, кофе?

— Да, мадам, — прошептала девушка.

И выскользнула за дверь, держа в руках тарелку со сластями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: