К этому символу, пронизывающему весь роман, и будет отныне стянут весь пучок сюжетных лучей. Невиданной силы свет прольется на Захру и на кладбище, где возникнет перед ее взором видение всадников в сверкающей на солнце бронзовой одежде. Не оглянувшись на родную обитель, которую она назвала в своем рассказе «пропастью», героиня уходит вослед манящему ее Свету.
…После иллюзорного омоложения в чудесном прозрачном источнике волшебной страны детей Захра совершает новое омовение в мрачном, окутанном туманом паров, душном и жарком хаммане (мавританской бане), что расположен при входе в Город и где не столько смывалась грязь, сколько, казалось, скапливались все нечистоты этого мира… Таким образом, новое освящение — как новое рождение Захры — происходит не только в отмытии от коросты прошлого, но и в своеобразном причащении к мраку настоящего.
Но посланница Ночи Судьбы несет сама очищение в этот душный и грязный мир обретенной ею реальности. Словно заключает в себе отблеск света, прозрения, правды, любви, а потому и нужна людям, как поводырь, и как возлюбленная, и как посредница между настоящим и будущим.
В плане реальном, в сюжетной ткани романа для этого надо было не допустить проникновения в новую свою жизнь сил Прошлого, помешать им убить надежду, а значит, необходимо было вступить в борьбу. И вот выстрелом из маленького револьвера Захра убивает брата своего покойного отца, преследовавшего ее, явившегося к ней перед ее свадьбой с требованием своей доли наследства, якобы полученного ею когда-то. Страшный призрак прошлого, вдруг снова возникшего перед ней, как бы оживил всю боль, упрятанную куда-то в глубь тела, души, которую лишь изредка теперь тревожили воспоминания. Но вот они нахлынули на нее все разом, захлестнули волной вновь вспыхнувшего гнева и желания отомстить… Ее судили и приговорили к тюремному заключению. И снова потянулись сумерки, опустилась ночь, которая продлилась пятнадцать лет. Теперь она сама завязала себе глаза и не снимала повязки, чтобы видеть только то, что хранила память о ее свете — прозрении, знании, любви.
Но и в этом ее новом заточении прошлое воскресает. И она снова будет сносить его пытки: явившиеся к ней сестры (аллюзия на фанатичных представителей религиозных сект братьев-мусульман) будут мучить ее, жалить змеями, скорпионами, наносить удары ножом и, наконец, снова совершат покушение на само ее существо, прибегнув к одной из чудовищных ритуальных операций, распространенных некогда среди африканских племен…
Преданная, израненная и истерзанная, перенесшая все муки ада, Захра, выйдя из тюрьмы, не сломилась, она обрела еще большую потребность знания, большую остроту видения, почувствовала необходимость идти дальше навстречу свету, который, она чувствовала, шел к ней откуда-то с вершины горы, возвышавшейся над морем. К свету, уже давно ставшему ее религией.
Но это был уже не только свет знания, прозрения, любви, но и абсолютный свет истины, который излучает человеческая солидарность, подлинное братство. Таков был урок, вынесенный из заточения, итог преодоления мрака, избавления от лжи, от пут прошлого, от неведения, во имя торжества справедливости.
Так, реальная первооснова, заложенная в художественный образ, рожденный еще в «Харруде», слегка затронутая в «Одиночном заключении», развитая в «Мохе-безумце…» и углубленная в дилогии («Призрачное дитя» и «Священная ночь»), постепенно обросла дополнительными смыслами, раздвинулась и вширь и вглубь и превратилась в символ общества, униженного ханжеством, мифами извращенной религии, опустошенного бездуховностью, обезображенного гнусной ложью.
Загадочность исчезает, туманность рассеивается, и смысл устремления сквозь пустыню одиночества, «лес» и «ночь» навстречу свету становится однозначным. Вот почему Захра в начале своего повествования так настойчиво предупреждает слушателей: «Моя жизнь не сказка. Я лишь собрала воедино факты, которые были тщательно упрятаны, погребены под черным камнем в доме с глухими стенами, в глубине тупика, за семью дверями…» В этой фразе почти все слова — знаки. Означаемое ими — сама реальность окружающего мира.
Одна из книг Тахара Бенджеллуна — попытка воссоздать, а точнее зафиксировать эту реальность такой, как она есть, не в символическом ее обличье, не в фантастических ситуациях и образах, но в будничном ее явлении сознанию и памяти героя. Недаром он назвал эту книгу «Писец» (1983), стараясь подчеркнуть конкретность своей задачи.
«Писец» (или «Писарь») — это беллетризованная Т. Бенджеллуном история жизни, близкой его собственной. В ней воспроизведено описание одной человеческой судьбы по письмам, дневниковым записям героя, беседам, изобилующее, как предупреждает читателя автор, вымыслом, хотя в то же время основанное и на фактах подлинной истории.
Пожалуй, наиболее фантастичны здесь, как и в «Харруде», картины жизни, связанные с воспоминаниями детства. Но если в первом «романе-поэме» они скорее насыщены образами сгущенными, вплотную приближающимися к символам, то в «Писце» они, напротив, разуплотнены, размножены в своих чувственно и телесно осязаемых формах. Представлены мгновениями, роящимися в воображении ребенка, скованного болезнью, обреченного на долгую неподвижность и только в своих мечтаниях пускающегося в самые невероятные «приключения»…
Взрослея, герой рано ощутит на себе груз косных традиций, обострявших и без того очевидные социальные контрасты: относительно благополучная его семья воспротивилась его браку с девушкой «пролетарского» происхождения: дочь портового грузчика и сын коммерсанта стояли на разных ступенях общественного устройства.
Мир расширялся перед ним постепенно: плетеная корзина, долго служившая больному ребенку не только колыбелью, укрытием, убежищем, где он был предохранен от опасностей бытия, но и клеткой, — рассохлась, распалась и была в конце концов отброшена как ненужная рухлядь.
Отныне две главные реальности — политическая и социальная — становятся теми полюсами бытия, что создают постоянное напряжение, обусловливающее саморазвитие биографии героя в художественном произведении.
С одной стороны, это образ униженного, оскорбленного и обездоленного народа, которого чужеземцы лишили земли, отрезали от корней древней культуры. Ему навязали другую цивилизацию, чужой язык, способ существования, связанный прежде всего с утратой независимости. И ее-то необходимо было вернуть. Это объединяло с другими людьми, вселяло веру в свои силы, возрождало искры надежды.
Отец героя повести, вспоминая о Рифской революции двадцатых годов, рассказывал о ее вожде Абдель Криме, которого лично знал, о том, как он укрывал повстанцев и тех, кто был связан с ними, а потом и сам спасался от преследований властей, он говорил о Сопротивлении, которое не должно угаснуть в вечной мечте людей о свободе. Но было ясно и то, что ни эта живущая в народе мечта, ни даже обретенная независимость сами по себе не способны уничтожить те, другие цепи, другого рабства, которыми страна опутана изнутри: косность общественных анахронизмов, отсталость массового сознания может оказаться неподвластной переменам политическим, связанным с уходом колонизаторов…
А с другой стороны, социальные предрассудки, религиозные догматы угнетали свободу воли человека, масса запретов и предписаний налагали на современного человека нормы средневековой морали и права. Продолжающееся угнетение Человека способно было превратить его в нравственного калеку, с подавленной психикой и извращенным мировосприятием, вызвать у него ощущение постепенного увязания в болоте социальных условностей и нравственного маразма.
Недаром и в этом произведении Бенджеллуна возникает мотив несостоявшейся любви (запрещенный брак героя), незавершенного вожделения, загнанного внутрь желания — как символ несвершившегося идеала, недоступной полноты человеческого счастья…
Одним из оплотов длящегося прошлого в новой жизни, отмеченной уже отсутствием чужеземцев-угнетателей, становится и в этом романе Бенджеллуна традиционная мусульманская семья, где властвует отец и где женщины и дети — бессловесные рабы. «Общественное неравенство — не только в неравенстве экономическом, — рассуждал герой «Писца». — Оно лежит в самих наших истоках, в самой истории наших семей, каждой семьи».