— Эй ты, Измена! — насмешливо крикнул Ганза. — А тебя туда и не зовут!
— Я никого никуда не зову и никого никуда не посылаю, — резко сказал Бартак. — Это тебе следовало бы знать, Беда. Кто хочет, может оставаться в Максиме. Лагош, например. У него на шее Нюся, а обоих в Венгрию[2] не возьмут.
Все замолчали. Скручивали цигарки, кто-то с ехидством засвистел походную песенку: «Шел походом я к границе…» Ян Шама почесал поясницу и поднял свою львиную голову.
— Ну да, вернемся мы к пану императору, а он нас погонит на итальянский фронт. Покорно благодарю за приглашение. Передайте, господин кадет, мою благодарность господам, которые к нам припожалуют. Мне что-то в Австрию неохота, подожду, пока у нас будет республика. А то захочется мне кое-кому по морде съездить, да наш императорский окружной гетман, пожалуй, не позволит. Или позволит, как думаешь, Аршин?
Ганза засмеялся.
— Да нет, он просто попросит тебя это сделать… Но мне нравится, что ты решил подождать конца войны. После войны у наших окружных гетманов и прокуроров сердце медовым станет. А если еще к республике присобачить венгерские горы от Дуная к северу вместе с Михалом Лагошем, как о том пишут в газетах, то будем мы богаче, чем когда-то наши короли, а для черной работы наймем подручных, вроде этого Измены.
Немец рассердился, негодующе крикнул:
— Вы присягали императору? Присягали. Ну и заткнитесь да службу несите! Наша родина — Австрия!
— Не трепли языком, Зепп! — прикрикнул на него сержант Вайнерт.
— Император, которому мы присягали, уже на том свете,[3] а всей Габсбургской династии я в верности не клялся, по крайней мере что-то не помню. Йозеф, может, ты помнишь? — обратился Ганза к Долине, который сидел у печки, грея руки.
— Тебе дай кусок пожирнее, и язык у тебя заработает, не остановишь, — ответил Долина. — Не видишь, что кадет хочет еще что-то сказать?
Войта Бартак затоптал окурок, взглянул на Долину, на драгуна. Шум и говор у печки стихли.
— А мне больше нечего вам сказать, — произнес он. — Разве только одно: кто хочет, может вступить в Красную гвардию. Дадим ему бумажку, что он человек честный, — и пусть себе ищет счастья. Но, как я уже сказал, никому я ничего не советую. Теперь военнопленные в России сами хозяева своей судьбы. Андрей Артынюк не может нас насильно держать в Максиме. Лично я не вернусь в Австрию.
— Куда же вы подадитесь? — вырвалось у Шамы. На груди у него зудел новый чирей, выскочил, сукин сын, вчера, но эта тема занимала его больше, чем собственная болячка. — Скажите, что вы-то предпримете?
— Сначала твоя очередь, Ян, и всех остальных. Я уеду отсюда последним, — ответил Бартак с такой улыбкой, что у Шамы язык отнялся.
Он обвел взглядом товарищей, сгрудившихся у печки, покачал головой. Эти болтуны поедут к мамашам, а мне то что же — мотаться здесь, как голодному волку, пока рак свистнет? Ян Шама взволновался — чирьи, старые и новые, не дают покоя… Кадет строит из себя умника — ему-то что, жрет по-барски, курит по-барски, а ведь такой же бедняк, как я, и нет у него никого, кроме матери… И Шама понуро выговорил:
— Я все-таки, пожалуй, домой… Герой из меня никудышный, у нас таких по три за пятак дают. И надо же где-то вылечиться от этих проклятых болячек. Хозяйкина мазь ни гроша не стоит, один чирей вытравлю, другой рядом выскакивает…
— Я тебе не препятствую, Ян, — сказал Бартак и встал со скамейки, как будто дело Шамы окончательно решено. — Обдумайте, товарищи, что я вам сказал, у вас есть три дня. Я приглашу еще кого-нибудь из Киева, из редакции газеты «Свобода». Пусть расскажут вам о большевистской Красной гвардии, о том, за что она борется и за что борются легионеры. Доброй ночи!
У риги Бартака догнал сержант Курт Вайнерт.
— Господин кадет, — торопливо сказал запыхавшийся Курт. — Кажется, я вас правильно понял. В лесу вы обещали взять меня с собой, когда поедете из Максима, не забудьте об этом!
— Если тебе все ясно, товарищ, а я думаю, что это так, то тебе ничего не остается, как идти с нами. Чем больше нас будет, тем лучше. Только теперь начинается война за нашу жизнь.
Бартак пожал Вайнерту руку и поспешил к себе. Через кухонное окно он увидел, как повариха Наталья с помощью Нюси и Ивана снимает с огня котел с ужином для пленных. Вошел, спросил, достаточно ли наварили. Наталья засмеялась, прищелкнула языком и весело подмигнула:
— Мясо и положила все, не думайте, — сказала Наталья. — С кого это станется — вас обманывать?
— Спокойной ночи, Наталья. И лучше раздай им ужин до темноты, пусть все поминают тебя добром — не один драгун.
— Да я их всех и люблю, бедненьких! Жить так далеко от родного дома…
Наталья проводила Бартака материнской улыбкой.
Марфа вернулась с рождественской службы, как с гулянии. Кунью шапочку и овчинный полушубок повесила на крюк возле печки и, напевая, принялась готовить обед для себя и Войтеха. Наталья с Нюсей пообедают с пленными, и Иван наполнит за их столом свой ссохшийся желудок. Вчера настроение Марфы было омрачено тем, что Бартак отказался идти с нею в церковь, но сегодня она вспоминала об этом без сожаления.
Чего грустить — исполнилось все, чего она желала от сегодняшнего дня. «Марфа не знает, судьба ли распорядилась, или это она сама подсобила судьбе… Бартак уже лег, когда Марфа пришла к нему вчера в комнату, чтобы уговорить пойти с ней утром в церковь. Не люблю попов, все они лицемеры, и потом, кто знает, вдруг вас станут осуждать за то, что вы водите к обедне пленного, как телохранителя, так он ответил, а сам смеялся молодо и задорно. Сел в постели, взял ее за руку. Она позволила ему притянуть себя ближе.
— Сядьте на минутку, Марфа Никифоровна, — попросил Войтех, а когда она присела с краю, он заговорил, словно душу изливал. — Поняли ли вы, что я вас люблю, Марфа? Сегодня и вчера почему-то сильнее, чем я мог себе представить. Что это вы намешали мне в напиток? Я себя чувствую так, словно никогда в жизни не болел!
— А я и не хочу, чтобы вы болели, — ответила Марфа. — Не то пришлось бы мне обертывать вас мокрыми простынями, а вы бы кричали мне «отстань»… Нет, веселый-то вы мне больше нравитесь.
Ее рука сама поднялась и легла ему на лоб.
Войтех обнял ее за плечи. Марфа насторожилась, но не отодвинулась. Смотрела ему прямо в глаза, улыбалась, жадно вдыхая табачный запах.
— Что это значит? — горячим шепотом спросила она.
— Странно мы живем, правда, Марфа? Встречаемся каждый день и каждый день ждем, когда же представится случай броситься ради другого в огонь, а сказать: «Вот я, бери» — ни один из нас не решается. Разве это по-человечески?
— И вы давно об этом мечтаете?
— Давно, Марфа, пожалуй, с первого дня нашей встречи.
Вся кровь Марфы словно остановилась. Женщина окинула взглядом комнату. В печке потрескивали дрова. Кадет был еще у пленных, когда Марфа затопила, и вот уже греет… Печь обдавала жаром, и Марфа чувствовала, как он разливается по всему ее телу.
— Пустите! — взмолилась она. — Милый, дорогой, пустите меня! Я вам верю, верю всему и люблю вас, только сейчас позвольте мне уйти. А я приду к вам, клянусь, что приду!
Она попыталась высвободиться из его рук, но он держал ее крепко. Боже, если в нем пылает такой же жар, как в ней, и если он это видит в ее глазах так же, как видит она в его, — нельзя, нельзя надругаться над таким счастьем! Марфа прижалась губами к его глазам, чтобы заставить их замолчать, но он привлек ее к себе, жарко шепча что-то. И словно все окружащее исчезло. Марфа крепко обвила руками его шею…
Сегодня утром в церкви она думала только об этих счастливых часах, и ей хотелось петь и смеяться. Он такой милый, хотя ласки его смахивают на нежность молодого медведя. А у нее и в мыслях не было, что это произойдет именно в сочельник, все вышло словно само собой…
Войтех пришел с улицы, исхлестанный морозом. Марфа подставила ему губы, он подхватил ее, закружился с ней по кухне. Она отбивалась со смехом: «Пусти меня, пусти, застудишь!» Но когда он ушел в свою комнату, побежала за ним, помогла снять шинель и кавалерийские сапоги и уговорила его идти читать на кухню. Дала ему свежий номер «Правды» и велела читать вслух.