Они шумно поздоровались, шумно, но беззлобно выгнали телефониста из-за стола и, продолжая свой давний разговор хорошо знающих друг друга людей, очень легко втянули в него смущающуюся и в то же время чего-то ожидающую Валю. Всех она немного знала, бывала на их наблюдательных пунктах, и все-таки в тот вечер все они казались ей новыми, пожалуй, даже красивыми своей молодостью, здоровьем и уже вошедшей в кровь шикарной фронтовой беспечностью в жестах и словах.
Невысокий, юркий артиллерист снял неуклюжую, сшитую из английского шинельного сукна «военторговскую» фуражку, любовно отложил ее в сторону — видно, что он гордился ею, — и сразу стал еще красивее и моложе.
— Что ж это вы, Валюша, больше нас не утешаете? Скучно же… — капризно сказал он.
Захлестнутая новым, тревожным и радостным чувством, Валя не заметила этого капризного тона и ответила первыми же словами, которые пришли, а может быть, и давно сидели в ней:
— Думаю, что утешать вас есть кому.
Ничего особенного сказано не было, но взгляд потемневших, теплых, лукаво и весело прищуренных глаз, необычный грудной голос уточнили намек, пригласили на рискованный, но веселый разговор. И офицеры, точно ждали этого приглашения.
— У него действительно есть утешители…
— Утешительницы?
— Почти… Ведь он в медсанбат зачастил, живот у него, видите ли, разболелся…
— Неостроумно, ребята, — покривился артиллерист. — И неблагодарно…
— Неблагодарно, это верно, — солидно согласился минометчик. — Но насчет остроумия…
— Да честное слово! — вскочил артиллерист. — Ведь я же не в медсанбат ходил, Валюша! Честное слово! Я в военторге околачивался. Достал три бутылки настоящего генеральского коньяка, который даже кладовщикам не всегда достается. А эти неблагодарные приписали меня к медсанбату. Несправедливо!
— Хорошо, вышла ошибка в привязке ориентира. Но ведь коньяк-то ты доставал у непьющих? Утешающих? Чего уж там — признавайся.
Артиллерист притворно прищурил маслянистые глаза и вздохнул:
— Но ведь я же для общего блага. Принес себя, так сказать, на алтарь. Вот, Валя, благодарность товарищей. Неужели и женщины такие же неблагодарные?
И шутки были плоские, и разговор, в сущности, казался никчемным. Но ведь не в шутках было дело, не в разговоре, а в том, что стояло за ними. И это неосязаемо тянуло к себе и Валю, и молодых офицеров.
— Генеральский коньяк свидетельствует, что женщины бывают благодарны.
— Три ноль в Валину пользу! — закричал минометчик.
— SOS! — поднял руки артиллерист. — Хенде хох! Гитлер капут!
Опять смеялись, говорили какие-то не очень умные слова, которые все-таки вызывали смех и новые шутки.
В разгар этого настороженного веселья в блиндаж вошли майор Онищенко и старший лейтенант Кузнецов. Офицеры вскочили и сразу же бочком стали выбираться на волю. Онищенко проводил их недобрым взглядом, недобро посмотрел на вытянувшуюся Валю и резко отвернулся к амбразуре. Старший лейтенант Кузнецов понимающе усмехнулся, снял автомат и, доставая карту из планшетки, громко приказал:
— Осадчий! Сегодня вы и Радионова можете отдыхать. Работа отменяется.
Валя потопталась, ожидая персонального распоряжения, не дождалась его и, нескладно повернувшись через правое плечо, вышла из блиндажа. Кузнецов сразу же закрыл за ней дверь.
Офицеры слышали кузнецовское распоряжение и окружили Валю.
— Послушайте, ефрейтор, если выпало свободное время, так это же грех не отвести душу. Ведь последние дни в тишине живем. А там, как загудит…
— Верно, а? Пошлем сейчас за вашей гитарой, коньяк у нас есть, закуска будет.
— У меня ординарец сморчков набрал — такую грибную солянку соорудим.
— Ну, вот видите, как все хорошо складывается.
— Тем более коньяк. Генеральский.
— Женская благодарность, так сказать…
Впервые в своей жизни Валя колебалась. Она щурилась, улыбалась, переступала с ноги на ногу и коротко, отрывисто смеялась.
«Ну что ж… что ж тут такого? — рассуждала она. — Если кто-то и считает, что я какая-то особенная, так он ошибается. Я такая же. Из того же теста. Почему я должна быть монашкой? Почему? Для чего? Чтоб убили? Ну и пусть… пусть… — вдруг мстительно подумала она, и на глазах у нее навернулись слезы. Но она по-прежнему отрывисто смеялась и переступала с ноги на ногу. — Пусть не любят. Пусть я никому не нужна… А может быть, вот этим нужна. Себе нужна…»
Ей было очень грустно, хотелось поплакать о самой себе, о том, что она собиралась губить, но мстительное настроение не проходило и даже усиливалось. Словно своей болью, своей слабостью она мстила не то Виктору, не то хмурому Онищенко, который явно спал с лица и утратил свой яркий румянец, не то еще кому-то, неведомому.
— Ну, ефрейтор, решайтесь, — лебезил артиллерист. — Три бутылки женской благодарности.
Он явно переигрывал, становился откровенно масленым и неприятным, но Валя старалась не замечать этого. И когда она уже почти решилась, старший сержант Осадчий сердито крикнул:
— Валька! Пошли!..
После школы еще никто никогда не называл ее так, да еще таким резким, почти презрительным тоном. Вначале она опешила и с растерянной улыбкой посмотрела на разом притихших офицеров, потом возмутилась, вспыхнула и сразу же поняла: все, что только что происходило и происходит, очень некрасиво и очень стыдно. Ей захотелось броситься бежать, скрыться от всех этих мужских взглядов, но она не могла этого сделать, по-прежнему глупо и жалко улыбалась. Гвардейский минометчик грубо сказал Осадчему:
— Не болтай, старшой! А то знаешь…
— А ты чего пугаешь? — вдруг окрысился Осадчий, и даже его вислые усы и те, кажется, встали торчком. — Ты кого пугаешь? Разведчика?! Валька, пошли!
Он решительно раздвинул остолбеневших офицеров, как маленькую, взял Валю за руку и дернул.
Она неожиданно покорно подалась, потом уперлась, словно спасая остатки своего человеческого достоинства. Но тут опять загалдели офицеры:
— Ты что, старшой, с ума, что ли, сошел?
— В штрафную захотелось?
Осадчий, не выпуская Валиной руки, обвел их взглядом, усмехнулся и кивнул головой на блиндаж НП.
— Познакомиться поближе захотелось? Я устрою, — и вдруг совсем иным, доверительным, даже заботливым тоном разъяснил: — Ведь с ним свяжешься — не забалуешься. Вам же лучше будет…
Он опять дернул Валю, и офицеры расступились. Валя не поняла сержантского намека. Ей было мучительно стыдно не только и не столько от выходки Осадчего, сколько от внезапно пришедшего сознания собственной нечистой слабости. Она двинулась за Андреем Николаевичем, но уже через несколько шагов, когда поняла весь ужас своего положения, резко дернула руку и быстро пошла вперед. Она опять не слышала, как гвардейский минометчик сердито, сквозь зубы процедил вслед Осадчему:
— Холуй…
— Брось, не стоит связываться… — беспечно ответил артиллерист, и все поняли, что связываться не следует не со старшим сержантом, а с майором Онищенко, которому молвой была приписана Валя.
Где-то совсем близко грохнуло несколько снарядов. Деревья глухо зашептались. Выброшенная взрывами земля, долго оседая, шуршала по листьям. Но на это никто не обратил внимания.
Валя все убыстряла и убыстряла шаг, то краснея, то бледнея, кляня себя и собственную слабость, то возмущаясь офицерами: «Они же на меня не как на человека смотрели, а как на игрушку», то Осадчим: «Дернул, как вещь. Да как он смеет?! Да кто он мне?!» Но ничто не давало ей успокоения. Наоборот, только подстегивало и подстегивало и без того натруженные на «ничейной» полосе нервы. Наконец они не выдержали, Валя упала на траву и заплакала исступленно и зло.
Осадчий догнал ее, потоптался рядом, растерянно развел руками и погладил усы. Лицо у него было доброе, озабоченное. Он опустился на корточки, осторожно тронул Валю, но она дернула плечом и всхлипнула. Осадчий присел на траву, потянулся было за куревом, потом подвинулся ближе и, подняв Валину голову, положил ее себе на колени. Валя попробовала было сопротивляться, но Осадчий силой удержал ее, и эта сила сломила Валю. Она стала затихать, и Осадчий, поглаживая ее короткие, мягкие волосы, на мгновение задерживая в корявых, толстых пальцах прядки с ярко блестящей свежей сединой, долго сидел молча.