Тепло ее лица, плеча и груди постепенно проникало в него, и старший сержант чувствовал себя все неудобней и неудобней. Глаза у него прищурились, в горле комком перекатывался воздух, и ноздри курносого, чуть облупленного на весеннем солнце носа затрепетали. Он перестал гладить ее волосы и прерывисто сказал:

— Ты сядь… как следует… Хватит.

Валя покорно села, устало опустив плечи. Осадчий шумно вздохнул, расстегнул воротничок гимнастерки и, крепко нажимая, провел рукой по лицу.

— Ты вот что… Извини, конечно, меня, Викторовна. Может, оно и неладно получилось, но мне так думается, получиться и хуже могло…

Он помолчал, пытливо вглядываясь в безучастную Валю, понял, что она не возмутилась, и продолжал:

— Ты, Викторовна, в тот час словно бы не в себе была. На самом краешке от беды стояла.

— Какой еще беды?.. — попробовала слабо запротестовать Валя, но Осадчий сурово перебил:

— Сама знаешь. Не маленькая.

Валя вздохнула, утерлась рукавом и сорвала травинку. Автомат за спиной мешал ей, она зябко передернула плечами и стала кусать горьковатый стебелек. Осадчий остывал — улетучивалось Валино тепло.

— Беда с вами, с девчонками, да и только, — он покрутил головой и потянулся за табаком. — Все вроде спокойно, все как положено, а потом как шлея под хвост попадет и — понеслись. А куда — бес его кривой знает. Не одерни вас, не стукни — так ведь, черт те что наделаете. И реветь, однако, потом будете, и головой в омут кидаться, а ведь в тот час как зачумелые: прете и не мекаете.

Андрей Николаевич деликатно примолк, искоса поглядывая на Валю: не обиделась ли? Но она все так же сидела на траве и грызла стебелек.

— Ведь я почему так говорю? Потому что у меня с дочкой такая же вот ненормальность случилась. Всем девка выдалась: и видная из себя, и работящая, и училась, однако, хорошо. А в десятом классе, как скажи, опоил ее кто. Глаза запали, губы чуть до носа не вспухли, скулы врозь торчат, и во взгляде какая-то неопределенность. Да такая, что гляну в те глаза и самому вроде бы стыдно становится. По ночам то ерзает, так что кровать скрипом исходит, то ревет в подушку, а то, смотришь, песенки распевает, как дикая коза-гуран, выбрыкивает. И куда уж тут до работы. Мать посуду прикажет вымыть — нет ее. Гордая! Вспылит. А к корове или в огород — так ей там и вовсе вроде бы дела нет.

Смотрел я, смотрел на это дело, да и не выдержал. Был у меня хороший ремень, еще с той войны остался, ка-ак перетяну ее. Вроде бы прошло. И по дому закрутилась, и учиться лучше стала, а из взгляда эта самая неопределенность никак не пропадает. Как, скажи, талая вода на гольцах: то ледком подернется, то опять вскроется и так до зимы и достоится.

Гляну я в эту неопределенность и самому мне не по себе становится: ведь за что, спрашивается, взрослую дочь выпорол? Может, время ее подоспело? Опять же жинка под боком свербит: леший неотесанный, ты женской души сроду не понимал. У меня голова наперекосяк и пошла. Как же это я женской души не понимал, если тебя, старую дуру, отбил у нэпманского сынка да и своего же дружка-станишника отхороводил? Ну, поругались мы как положено, потолкались спинами, она себе в стене сучки считать начала, а я махоркой балуюсь. И вот, скажи, в бывалошное время, как в постели закурю, так жинка ругается. Ну, это верно, махра, она для постели вредная. Крупки с нее сыплются и то подушку, то еще что прожигают. Нет-нет, а паленым и нанесет. А тут моя разлюбезная лежит, носом хлюпает, но молчит. Мне бы с ней доругаться в самый раз было, но как вспомню дочкины глаза, так у меня внутри все колом встает…

В зеленом небе серебряной каплей плыл одинокий самолет. Нагретый за день лес, не утаивая, отдавал тепло, и дневные цветы запоздало закрывали венчики, а ночные — торопливо открывали их. Воздух — тяжелый, пахучий — кружил голову, настраивал на особый умиротворяющий лад. Валя, поджав ноги, опершись на одну руку, грызла очередной стебелек. Она казалась безучастной, но Осадчий знал: она слушает, ждет продолжения. И он, не глядя на нее, затянулся и, увлекаясь, продолжал:

— Чем, думаю, помочь девчонке? Ведь так она себе, если не голову, то жизнь сломает. Это злые люди выдумали, будто отцы за своих детей меньше матерей болеют. Отцы, может, еще крепче болеют, да вот по занятости не всегда высказываются. И опять-таки — глупое самолюбие заедает. Дескать, мне, мужику, да всякую там нежность показывать, сопли ребятишкам вытирать? Не мое это дело! А на самом деле у отца душа, может, даже мягче материнской. Недаром пацаны, когда маленькие, когда они не умишком, а душой на мир смотрят, завсегда к отцу больше, чем к матери льнут.

Это уж потом они вроде бы отходят. Потому что у матери главные богатства — и пряник, и варенье-соленье всякое. Вот они, стервецы маленькие, за эти самые богатства и подлизываются. А все равно, как обидит кто или дело какое настоящее, так к отцу бегут. Хоть бочком, хоть с опаской, а к отцу. И еще я тебе скажу, в чем тут секрет. Ведь матери ужасно хитрющий народ. Пока дите возле нее ластится, так и она вроде кума-министерша, а как только детишки нашкодят, так она к мужу: «Вот, не воспитываешь детей. Тебе б поспать да пожрать, а больше и дела нету». Ну, конечно, наговорит семь верст до небес, и все стлаником. А у тебя и так уж к детворе вроде ревность образовалась: к матери льнут, а на тебя вроде бы и без внимания. А ведь помнишь ты ихнюю ребячью кожицу, помнишь, как ихние волосенки пахли. И вот от такой детворячьей измены еще больше обозлишься. Ну и всыплешь ремешком… а то еще чем… Это уж потом, в хорошую минуту, разберешься: и не так вроде бы дитенок и виноват, как о нем матушка доложила, а уж выпорол. И повиниться нельзя: гордость родительскую держать надо. В общем, Викторовна, много тут ненормальностей всяких встречается, но сердце отцовское от того хуже не бывает. Это уж я тебе точно говорю.

Андрей Николаевич, конечно, не знал, что он делает своим длинным отступлением, не предполагал, на какие кусочки рвет он Валино сердце.

Она и слушала Осадчего и не слушала, а все равно верила каждому слову старшего сержанта, верила потому, что в эту трудную минуту осознания собственной слабости Осадчий вызвал перед Валей расплывчатый, но все равно любимый образ отца. Не могла она в эту минуту простить ему его уход от матери, его какую-то странную ошибку в жизни, которая привела его в тюрьму. Значит, не любил он дочку как следует, если бросил, если и потом не подумал о ней, жизнью своей и делами своими не обеспечил ей настоящую жизнь. И, упрекая отца и страдая от собственных, до этого никогда не испытываемых страданий, она все-таки не проклинала его. И не только потому, что у нее все еще теплилась надежда, что к ним на квартиру заходил именно отец и спросил не кого-нибудь, а как раз Валю, но еще и потому, что слова Осадчего, его необычно теплый голос укрепляли в ней веру в отца, во встречу с ним.

— Да-а, ворочался я, значит, со своим колом внутри, ворочался и в самом деле начал вспоминать свое прошедшее и разгадывать, знаю я эту самую женскую душу или не знаю, и чем она особенным от нашей, мужской, отличается. А опыта у меня и в прошедшем, прямо скажем, маловато было. Мальчонкой вроде бы в соседскую дочку влюбился, да пока собирался признаться ей в таком несчастье, она уже в девку вымахала, а я все еще сопливым оставался. Да вот моя разлюбезная. Вот тут и весь мой опыт. Так что такое богатство пересчитать недолго. Ведь как было?

В самом начале, когда я свою-то на гулянке приглядел, так я вроде бы за ней бегал, и надо мной ребята подсмеивались. Ну, потом, когда соперников отвадил, сходили мы в ближнюю тайгу, понюхали, чем черемуха пахнет, померзли под одним зипунишкой, хустками, или, по-русски говоря, утиральниками, или опять-таки платками, обменялись, и вроде моя-то разлюбезная и размякла. Даже, понимаешь, целоваться стала. Мне это поначалу очень стыдно было, а ей хоть бы что. Целуется, ну, скажи, хоть всю ночь напролет.

И напала на меня тут двойная думка. С одной стороны, прикидываю: не может того быть, чтобы она только со мной так целоваться изловчилась, ведь на что я парень крепкий, а и то едва дыхание перевожу. Видно, передо мной какой-нито учителишка при ней находился. И крепко это меня забрало, и я на нее вроде бы как на… ну, как бы это выразиться… Ну, как на плохую смотрю. А с другой стороны, гордость меня забирает: выходит, я парень хоть куда, раз она на меня так упала. Может, думаю, среди ихней сестры есть и какая другая, послаще? И скажи, паразит недорощенный какой был, сам-то с нею целуюсь, да еще норовлю кусочек счастья поболе отхватить, а сам, между прочим, на других девок уже не только заглядываюсь, а уж прямо-таки клинья подбиваю. И они, видно, меня заприметили и прикинули: раз она во мне вкус нашла, так, может, это и есть настоящий жизненный смак? Откликаться, словом, начали.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: