Фельдшер опешил, побагровел и взорвался:
— Это черт знает что! Кто ее пустил сюда? Сейчас же вон!
Он так смешно и в то же время солидно и обстоятельно кипятился, так потешно махал руками, что Валя протянула, совсем как Лариса, осуждающе, зло и насмешливо:
— Эх вы, интеллигентный… балбес! — И благодарно кивнула писарям: — До свидания, товарищи.
Фельдшер что-то кричал, но она уже не слушала его. В конце концов, все, что с ней будет в ближайшее время, не так уж важно. Нашелся отец. И она будет с ним. Вот это важно.
Но она ошиблась. Случай этот оказался важным. Фельдшер доложил о непростительной дерзости сержанта Радионовой и потребовал ее наказания. Заместитель начальника госпиталя по политической части вынужден был провести расследование и, расспросив писарей, пришел в палату. Все ее обитательницы уже знали и о приезде Валиного отца, и о скандале в штабе: Валя находилась в том расслабленном состоянии, когда хотелось делиться всем и со всеми. Поэтому, когда замполит узнал от нее подробности дела, из которого выходило, что сержант Радионова, безусловно, совершила грубейшее нарушение воинской дисциплины и должна понести наказание, неожиданно вмешались девчонки. Они наперебой начали рассказывать о том, как фельдшер приставал к одной из больных и какие гнусные предложения он ей делал.
— И вы понимаете, товарищ капитан, разве может девушка стерпеть такое? Понятно, что Радионова ответила за всех нас. И если вы не примете мер, честное слово, мы напишем в политотдел.
Положение усложнялось. К замполиту поступила вторая, еще более опасная жалоба, и он на минуту задумался. Потом спросил у Вали:
— По какому поводу лежите у нас? Ранение или…
— Без всяких «или», — вспыхнула Валя, но сдержалась: — Но и без ранения. Перелом ребер и ключицы.
— Упали, что ли?
— Да нет, — улыбнулась Валя.
— Она разведчица, понимаете? — вмешались девчата. — И ее ударил немец, когда она брала его в плен. Ее к Герою представлять будут, — самоотверженно соврали девчата.
Худенькая, небольшого росточка, с огромными холодноватыми глазами и редкой челкой, сержант Радионова никак не походила на разведчицу, которая могла взять в плен немца. Замполит с сомнением покачал головой и, пообещав зайти еще раз, ушел.
В штабе он уточнил подробности проступка и вдруг обнаружил, что в пересланной для передачи Радионовой выписке из приказа сказано, что внеочередное звание ей присвоено за мужество, проявленное в ходе поиска. Замполит вызвал фельдшера и разъяснил ему, что, во-первых, раненые не должны отдавать чести, во-вторых, ему, лейтенанту медицинской службы, не пристало охотиться за девушками, пребывающими на излечении. Если это повторится, командование примет соответствующие меры. И в-третьих, поскольку сержант Радионова действительно виновата, на нее будет наложено взыскание по выздоровлении. Во время лечения делать этого не следует.
Через несколько дней в госпитале появилась деятельная Лариса. Она принесла все свое и Валино имущество.
— Вот полечусь маленько по-женскому, — откровенно смеялась она, — а там будет видно.
— А что у тебя? Что-нибудь серьезное?
— Дура ты, Валька. Ты на меня глянь, чего у меня серьезного может быть. Просто пришла в санбат и наговорила на себя. Сказала, что в этом госпитале есть хороший врач по-женскому. А чего мужики понимают, хоть они и врачи? Он и смотреть не стал, да и я б не далась. Выписал направление и — айда. Чего же делать, мужики все хитростью берут, а нам сам бог велел.
Ларису поместили все в ту же женскую палату, и она немедленно заполнила ее грохотом перестановок, поломойками, постирушками, сердитыми разговорами. Выслушав Валин рассказ об отце, она чуть всплакнула. И только после этого вынула письма.
Мать точно указывала цены на продукты, с достоинством жаловалась на усталость и немного на Наташку, которая совершенно отбилась от рук. Второе письмо было от студентки Ани. Уже одна ее фамилия на обратном адресе заставила Валю нахмуриться — о ее существовании она совсем забыла. Аня писала темно-лиловыми, почти черными, отливающими на солнце чернилами капризные, упрекающие слова.
«Вот уже полгода, как растет его сын, но вы даже не поинтересовались судьбой мальчика. Я знала, что у вас черствое сердце, но ведь должно же быть у человека хотя бы чувство благодарности. Сева спас вас — вы сами в этом признались. Почему же вы не подумаете о его ребенке? А между тем я точно знаю: на фронте вас снабжают очень хорошо, и при желании вы всегда могли бы найти возможность что-нибудь переслать. Я пишу это не для того, чтобы выклянчить у вас подачку. В конце концов, это мой долг честного, никогда и никого не обманывавшего человека — хоть как-нибудь влиять на неблагодарных людей…»
Письмо было длинное, прилично-нудное. Вначале оно вызвало только озлобление: по какому праву она упрекает и поучает? Хорошо снабжают! Сунься сюда и тогда узнаешь и качество и цену снабжения. И почему она должна помогать?!
И тут озлобление кончилось. Опять началась обида. Но уже не на других, а на себя, на свое неумение жить, на свою холодность. Аня права. Нельзя было забывать Севиного ребенка. Неважно, любил он Валю или нет. Важно, что у погибшего товарища ребенок.
А разве она не виновата перед Виктором? Разве она сделала хоть что-нибудь, чтобы удержать и поддержать его в самые трудные для него минуты? Даже Лариса и та… Как она волнуется, как старается помочь, вот даже в госпиталь перебралась. А что ей взамен?
И вся обида, что исподволь накапливалась в Радионовой, переплавилась в обиду на себя. Но то была святая обида, потому что за все эти минуты самоосуждения она ни разу не подумала о том, что ей пришлось перенести за это время, перенести не ради собственного удовольствия, а ради своей Родины, ради того, высшего, из-за чего она пошла в комсомол и на фронт. Все это было само собой разумеющееся и такое чистое, что прикасаться к нему даже ради собственного спасения было бы кощунством.
Борьба с собой, переоценка себя и окружающего утомили Валю, а главное, затемнили, приглушили радость. Еще лишенная богатого жизненного опыта, она покорно приняла все беды на себя и смирилась. За несколько дней она изменилась даже внешне — ходила медленно, говорила гораздо тише, чем обычно, и старалась побольше думать.
И чем дольше она думала, тем надежней убеждалась, что она еще девчонка, притом бессердечная, нечуткая и путаная. Жить такой — противно, воевать — невозможно.
Перебирая прошлое, она уверяла себя, что все ее знакомые отлично видели эти недостатки и только из уважения к ее молодости прощали их.
Теперь, когда в ее жизнь снова пришел отец и она должна думать о нем, помогать ему и беречь свою честь солдата не только для себя, но и для него, она обязательно должна стать другой.
Но как это сделать там, где тебя знают, где видели все твои ошибки и промахи?
В эти дни внутренней растерянности Лариса отлично уловила Валино настроение.
— Придется нам, девка, менять службу. Раз нас с тобой не ценят — поищем других командиров.
— Но почему не ценят? — слабо сопротивлялась Валя.
— А что? Ценят, что ли? Возьми хоть меня. Ломила, ломила с утра до ночи, а честь какая? Ну, пускай не медаль — не больно она и нужна, — покривила душой Лариса, — хоть бы обмундирование лишнее дали. Повару — пожалуйста. Он начальникам угождает. А мне? Обойдешься, Холостова. Я тебе точно скажу, у нас сроду людей не ценили.
— Но где же искать этих командиров? Ведь здесь не отдел кадров.
— Эх ты, дитятко. Если уж уходить, так только из госпиталя. Отсюда все пути открыты. Ты только меня слушай.
Валя не стала возражать. Она только пожала плечами и недоверчиво посмотрела на Ларису. Та заговорщически зашептала:
— А ты как думаешь к отцу попасть? Считаешь, из дивизии тебя отпустят? Как же, жди! Там как навалятся… Где ж еще такую дуру найдешь — и «языков» берет, и немецкий знает? Тебя оттуда ни в жизнь не отпустят.