– Молодой человек, вам кого?..
У Антона перехватило горло, он стоит и молчит и смотрит на это лицо, измятое морщинами.
– Вы, очевидно, не туда попали,
– Отец!
И вдруг лицо просияло – и глаза, и брови, и даже морщинки – все лицо.
– Антошка!
Отец бросился к Антону, крепко прижал к груди, и так, обнявшись, они долго стояли, забыв о Шурочке, не догадавшейся даже захлопнуть открытую на лестницу дверь, о выглянувшей из кухни женщине, сначала удивленной, потом вдруг помрачневшей и наконец рассердившейся.
– Ну что стоишь? Закрой дверь-то! Зима! – недовольно сказала она Шурочке.
От ее голоса отец встрепенулся, как бы опомнился.
– Варюша! Это Антошка, сын. Проведать вот приехал…
Радость в его голосе с каждый словом блекла и меркла, и в конце концов сквозь нее вдруг пробились жалкие, извиняющиеся нотки.
– Ну что ж!.. Милости просим! – процедила Варвара Егоровна.
В ее тоне не было ли радости, ни привета, только – сухая вежливость, и отец уловил это.
– Ну, проходи, проходи! – сказал он смущенно. – Раздевайся!.. Вот хорошо, брат, что ты в воскресенье приехал, сегодня ведь воскресенье. А то на работе меня не сыщешь.
Сели к столу, и за столом та же старающаяся заполнить пустоту разговорчивость отца и немногословная, скупая сдержанность Варвары Егоровны. Молчала и Шурочка, но Антон несколько раз ловил на себе ее пристальный и очень заинтересованный взгляд. Мать тоже заметила эти взгляды и строго сказала:
– А ты ешь скорее и сходи в магазин. Ешь! Нечего глаза таращить!
Отец говорил о своей работе, о новой модели кукурузного комбайна, над которым он сейчас на заводе работал, о кукурузе вообще, о развитии сельского хозяйства, но ничего не спрашивал о маме, а только одни раз мельком поинтересовался:
– Ну, а как ты живешь?
– Ничего.
– Как учишься?
– Хорошо, – уклончиво ответил Антон.
Ему очень хотелось закурить, но он не решался это сделать ни здесь, за столом, ни после завтрака, когда отец вынул портсигар и спички. И только когда они вышли на улицу и пошли смотреть город, Антон достал из кармана пачку папирос.
– Куришь? – спросил отец.
– Курю, – коротко ответил Антон. Разговаривать по душам уже не хотелось, Антон решил ничего не рассказывать ни о своих обидах, ни о своих претензиях к маме. Наоборот, теперь он собирался даже вступиться за маму, если отец из-за каких-то своих старых счетов попробует ее за что-то осудить и в чем-то обвинять. Но отец тоже ничего плохого о Нине Павловне не говорил, и защищать ее не было нужды. Антон не мог скрыть, конечно, того, что она вторично вышла замуж, и все свое недовольство сосредоточил на Якове Борисовиче.
– Меня учит, о горизонтах жизни, о высшем человеческом девизе говорит, а сам… Самосуй проклятый!
– Что, что? – удивился отец.
– Это не я, это кто-то из его товарищей назвал его по телефону – самосуй. А он… Знаешь, папа, он не обиделся, он даже рассмеялся. Маме даже похвалился: «Вот черти, говорит, как придумали!» А что: ведь есть такие люди? А, папа?
– Есть! Которые дорожку перед собой сами прокладывают и во все дыры пролезут и с мылом и без мыла. Есть такие!
Они сели на лавочку в сквере, откуда открывался широченный вид на Дон и заснеженные задонские дали, но все это сейчас для них почти не существовало, и отец, поджав под лавочку ноги, продолжал горячо и взволнованно:
– И хитрые, и изворотливые, и ничего они на своем пути и никого не пожалеют, все сметут! Есть! И своего ничего не имеют: ни души, ни мнения, с завязанными глазами живут. Скажи: иди туда – пойдет, поверни на сто восемьдесят градусов – тоже пойдет. И говорить что угодно будет. Что думать – это дело его, а скажет – всегда что требуется, и всегда в точку попадет, как в тире. Я с одним с таким срезался: еле сам на ногах устоял,
– А устоял? – участливо спросил Антон.
– Товарищи поддержали. Ну ничего, выстоял. А вообще это самое последнее дело, если человек глядит вдоль, а живет поперек.
– Вот и он такой же! – обрадовавшись меткому слову, подхватил Антон. – Ну, вот он получил квартиру. Он уже вторую квартиру получил, в той его старая семья осталась. А почему же он бабушку не взял? Ведь дом у нее знаешь какой, его сломают скоро. А почему же нельзя было бабушку взять? Все соседки говорили, что он возьмет. А она, как узнала, что он против, сама потом не пошла. Говорит: «Хоть и плохонький, а все свой угол, и лучше я тут век скоротаю, чем у какого-нибудь, шишкаря из милости жить». А с дачей… Ты знаешь, что он с дачей делает? Он получил участок и сговорился со своей сестрой. А у нее… Я не знаю, как это было, одним словом, у нее дом от родителей по наследству был. Он и сговорился с ней вместе строиться. Его участок, ее дом. А теперь он хочет ее с этого участка… ну, я не знаю, выписать, что ли? Одним словом, чтобы он один хозяином был.
– Уделистый мужик! – усмехнулся отец. – Ну, а с тобой он как?
– А что он мне? Никак! Деревяшка! Вот только противно, когда учить меня принимается.
– А мама?..
– Мама? – переспросил Антон, готовый, видимо, сгоряча выплеснуть что-то еще из своих переживаний, но запнулся и, почувствовав и вопросе отца какую-то теплую ноту, сказал другое, совсем нечаянное: – Папа! Ну почему ты не стал с нами жить?
Отец растерялся, часто-часто заморгал и опустил голову.
– Не нужно об этом говорить, Антон!.. Ты меня, конечно, прости, я виноват перед тобою, но… Одним словом, прости!.. А маму ты люби. Она хорошая!
– Папа! Устрой меня тут где-нибудь! – воскликнул, почти выкрикнул в ответ на это Антон. – Ну, где-нибудь!
– Антошик!.. Ну где же?.. Как? – еще больше растерялся отец и, спрятав глаза, опять зачастил, как утром за столом: – Ну, я подумаю, подумаю, посмотрю…
А ночью, когда легли спать, Антон слышал приглушенный, но от этого, пожалуй, еще более гулкий голос Варвары Егоровны.
– Зачем он приехал? И ты тоже хорош – свои грязные хвосты в семью несешь.
– Да чем я несу? – так же шепотом оправдывался отец. – Он сам!
– В том-то и дело: он сам, а ты не сам! У тебя своя семья есть, у тебя дочь есть. Ты видел, какими глазами она на него смотрела? Она ничего не знала о нем, о твоей прошлой жизни, ты для нее папа! А теперь?.. Что она теперь думать будет? Какой разлад ты внес в ее душу?.. И как ты сам в глаза ей смотреть теперь будешь? Тебе нужно было сразу отрезать, отрезать – и все: никаких сыновей у меня нет, вы ошиблись адресом, молодой человек! Вот как ты должен был ответить. А ты раскис: «Сыночек».
– Тише ты! – попытался остановить ее супруг.
– А чего мне таиться? Я дома! Я семью свою храню. И ты не выдумывай! Никаких этих устройств не выдумывай! Пусть едет откуда приехал. Я знать ничего не хочу!
Утром, собираясь на работу, отец совсем уже не смотрел в глаза Антону, а Варвара Егоровна рвала и метала.
Антону все было ясно. Он простился с отцом, а потом пошел на вокзал. На ближайший поезд, скорый, Кисловодск—Москва билетов не было. Но Антон больше не хотел ждать и забрался на буфера между вагонами.
Поезд тронулся и стал набирать скорость, холодный ветер поддувал под пальто. Антон почувствовал себя самым несчастным и никому не нужным человеком на свете и заплакал.
23
Но Антон был неправ в своих горестных думах, там, на ветру, на буфере скорого поезда Кисловодск—Москва. Кроме мамы и бабушки, кроме Прасковьи Петровны, капитана Панченко и Людмилы Мироновны, кроме Степы Орлова и на этот раз тоже обеспокоенной Клавы Веселовой, был еще один человек, который очень тревожился о его судьбе. Это – Марина Зорина. Как и почему это получилось, она и сама не могла дать себе отчета. Они были разные, настолько разные, что могли бы идти по параллельным, нигде не пересекающимся линиям, и вот почему-то эта параллельность нарушалась.
Марина вступила в тот возраст и в ту полосу жизни, когда человек готовится быть человеком, формирует характер. Только у одних это совершается в хаосе и борьбе, в ошибках и страданиях, а у других личность растет, как дом, кирпичик по кирпичику, по ясному, светлому плану. Может быть, это даже не планы, а предчувствие, стремление, взлет, на ходу принимающий форму плана. Так и Марина: по своему характеру и складу она была полна широких и самых, кажется, неограниченных стремлений и к строгой планомерности, и к горячей, неукротимой деятельности, и ко всему красивому и доброму. И почерк у нее ясный, четкий, буковка к буковке, и твердый порядок в тетрадях, в книгах и в отношении к урокам, и ко всяким школьным обязанностям, и к производству, к труду, который тогда только входил в школу.