В этих хлопотах было нечто, уже успокоительно-обыденное, говорящее, что все идет нормально, исключающее даже намек на тот ужас, что таился в Петиных словах. Чтобы еще больше утвердиться в этом настроении, Инна Сергеевна подошла к мужу, подставила щеку, почувствовала прикосновение теплых губ.

— Ладно, иди и не волнуйся. Будут известия — сообщу. Хоть с урока вызову…

…Сын, Виталий, не ночевал дома. Поссорился с отцом, хлопнул дверью — и исчез.

«Свои» подходили, здоровались наперебой, окружали, ее несравненный девятый «Б» — как вытянулись за лето, и у всех настроение, как на вокзале: встречи, встречи — и начало пути… Хохот, восторги.

— Инна Сергеевна, а я на море была!

— Инна Сергеевна, я косу обрезала, не заругаете?

— А по истории у нас кто? Фаина? У-у! Братцы, мы под колпаком, у нас Фаина!

— Дистрофант! — Скамейку не поднимет!..

Словно бы все вместе, но справа группируются мальчики, слева — девочки; поклевывают тех вихрастых горлопанов острыми, беглыми взглядами, улыбочками, смешками…

Сложный, сложный предстоит год, но здесь — как дома…

Нет, определенно зря надела она это легкое платье. Инна Сергеевна постаралась держаться попрямей, унять дрожь. И вдруг плечам стало тепло: кто-то набросил на них куртку, школьную, форменную. Оглянулась — Сентюрин. Он, разумеется. Стоит рядом со знакомым выражением уличенного в проступке, но упорствующего: «А-я чё? Я ничё…»

Ох, Сентюрин! Такое вдруг прихлынуло к сердцу, — Инна Сергеевна сняла очки, стала сосредоточенно протирать стекла, — не доставало еще разреветься, на виду у «своих»…

И как она происходит, эта кристаллизация личности — момент, и все уже иное, мальчик стал юношей. Нет, не то. Копилось исподволь, собиралось по крупице, и сколько за той кристаллизацией ее собственных бессонниц, горьких обид, сколько раз отчаивалась, отступала почти…

В третьем классе Сентюрин обнаружил себя, до того был неприметен. Два уха — перпендикулярно к щекам, нос с накрапом веснушек, нижняя губа самолюбиво выпячена сковородничком, — Сентюрин! От жестяной этой фамилии целый день звенело в ушах. Бесконечны были его подвиги со знаком «минус». «Где Сентюрин?» «А он на троллейбус прицепился, Инна Сергеевна!» «Где Сентюрин?» «А он на чердаке в Клосса играет, Инна Сергеевна, и гранату сам сделал!»

К директору она его водила. На сборах его прорабатывали. А результаты? Два-три дня тихо, словно Сентюрина нет в классе. И опять — есть он, есть! Он был непробиваем: «А я чё? Я ничё…»

В пятом классе за ней осталось классное руководство. Начались жалобы

учителей

-предметников: «Сентюрин не дает работать!» Уже воплощение мирового зла виделось Инне Сергеевне в облике тощего подростка-нескладехи: руки по локоть в карманах, ныряющая походка…

На родительских собраниях сентюринская мама, кругленькая и круглоглазая, молча принимала учительские громы и молнии, виновато помаргивала белесыми ресничками, как бы говоря: «А я чё? Я ничё…» Проявив небывалое упорство, подключив родительский комитет, Инна Сергеевна добилась-таки, что явился в школу неуловимый, вечно занятый папа Сентюрин.

Папа внес в учительскую свои квадратные плечи, сел на затрещавший стул. Выслушал, не перебивая, сказал:

— Двоек — не будет. Хулиганства — тоже. Язык — укоротим. А ежели, что, сообщите, приму меры, — и он сделал руками такое движение, будто выкручивал тряпку при мытье пола.

Два дня Сентюрин-сын отсутствовал. На третий — появился. Сидел, не отрывая глаз от крышки парты. Тянул руку: «Спросите!» Отвечал — угрюмо, без воодушевления но верно. Постепенно двойки «закрылись», не ладилось только с русским — с ее предметом. Хотя и тут старался человек, уже не приходилось писать на полях возмущенное «Почерк!», заглавное «п» стало похоже на «п», а не на шляпу с полями. Но ошибки, ошибки…

Инне Сергеевне очень хотелось за четвертной диктант натянуть парню троечку. Не получилось — уж слишком вольна была сентюринская орфография и на этот раз…

Увидев свою отметку. Сентюрин отшвырнул листок, как будто обжегся. Сидел угрюмо, сбычившись. Потом вскинул руку: «Можно вопрос?» И спросил, глядя прямо в лицо с наглым, прежним своим прищуром:

— Инна Сергеевна! А правда, что очковая змея — самая вредная?

…Да, было и такое.

В классе она сдержалась, перед Маришей — заплакала. Та, по обыкновению, загремела: «Нет, до чего распустились, а?… Давай опять отца! Вызови завтра же! Тут мужская рука нужна, да и не пустая, с ремешком!» Инна Сергеевна вспомнила, как папа-Сентюрин шевелил руками, похожими на грабли, и подумала: «Нет, не вызову!»

…Вошла в класс — у нее был еще один урок.

Взгляд Сентюрина уперся в нее сразу. Сидел он за партой, вытянув шею, выставив плечи вперед, словно боксер в защитной стойке. И что-то толкнуло Инну, что-то подсказало — надо этому человеку, уже не ждущему от жизни добра, просто улыбнуться.

Инна Сергеевна привычно поправила очки. Улыбнулась. «Ребята, дело-то — к весне идет!» Попросила: «Сентюрин, ступай намочи тряпку!»

Он взвился из-за парты, как ракета.

…А теперь стоит рядом, глядя с высоты своего акселератского роста. Куртку свою набросил. Как нужно ей сегодня, сейчас это зыбкое тепло, поселившееся под неплотной тканью…

Инна Сергеевна подняла руку, убрала со лба Сентюрина отделившуюся от крыла волос упорную прядку, — волосы у него были чуть светлее, чем у Виталия, и такая боль встала в горле — не дохнуть…

Словно что-то вспомнив, она деловито, некрупно шагая, пошла вдоль стены. Марина догнала ее.

— Ладно, идем, линейку без нас проведут. Идем, хоть чаю выпьешь, тебе же урок давать, горе ты мое!

Прихлебывая чай,

Марина

вздыхала —

шумно, от доброй

своей

души:

— Беда мне с вами, подружки!

Вчера Вера

в жилетку плакалась.

Сегодня

вот с тобой голова идет кругом.

— У Веры — опять? — спросила Инна Сергеевна. — А казалось, на этот раз…

— Казалось, казалось, — ворчала Мариша. — А программа все та же: домашняя дуэль, хлопанье дверью, а после звонит ночью и сопит в трубку, ждет, что сама скажет: «Ладно, приходи». И говорит ведь! Хорошо, что ты хоть этого не изведала: Петр у тебя — мужик правильный…

Инна Сергеевна кивнула. Правильный, это так. И вчера он был прав. Так тяжело, так беспощадно прав…

Началось все за завтраком.

— Пойдешь на свой контрольный сбор, — сказал Петя, — надень «джинсовку»: пусть твои «чуваки» попадают! Да и в самом деле прохладно…

Инна Сергеевна знала, что Виталий не заспорит, как обычно бывает, когда его «кутают»; куртка из специальной ткани, словно бы выцветшей и потертой, была его давнишней мечтой. Отец разыскал эту невидаль где-то в районе, в командировке, и радовался Виталькиной радости, выплескивающейся, как всегда, безалаберно и бурно.

Виталий не заспорил, но и не сказал «Ладно!», не кивнул даже. Его молчание и взгляд, метнувшийся из-под ресниц, были для Инны Сергеевны как первый, еще робкий стук тревоги…

Петин взгляд, спокойно-внимательный, проследовал за тем, всполошенно сверкнувшим, — в угол, к вешалке: куртки на ней не было.

— Опять швыряем вещи где попало? — спросил Петя, еще не утратив утреннего благодушия в тоне.

Если б Виталий встал, принес, повесил куртку на место, все бы прояснилось, вернулось на укатанную колею обычного утра в семье…

Виталий, не подымая глаз, разглаживал ножом масло на куске хлеба.

— Так где же твоя обновка, приятель?

На вопрос в этом тоне-промолчать уже было нельзя Виталий ответил:

— У Володьки оставил.

Это была неправда, явная для всех троих, но Пете, с его методичностью, нужно было больше, чем это вспыхнувшее лицо и замершая с куском хлеба рука.

— Вот оно что, — протянул Петя.

Щелчком разбил яйцо, стоявшее перед ним в серебряной рюмке.

— Володька живет рядом — сбегай, принеси.

— Его дома нет.

…Зачем, для чего человек продолжает барахтаться в трясине лжи, когда это уже очевидно.

Инна Сергеевна попыталась помочь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: