Стемнело, и на пристани зажегся свет. Волна, образуемая сгибанием и разгибанием женских спин над бочками сверкающей сельди, по-прежнему отливала всеми цветами радуги. Освещенная электрическим светом, блестела сельдь, великолепная, как золото в Клондайке. На все это роскошное изобилие падал дождь.
К причалу подошли последние лодки. До рассвета больше никто не отправится в море. Но женщины безмолствовали, продолжая работать, чтобы к следующему привозу покончить с этим уловом. А работы им хватит на всю ночь.
Бородатый мужчина, только что вернувшийся с моря, спускается с причала, останавливается около старухи и, затянувшись понюшкой, говорит:
— Мать, пошли домой.
Но старая женщина не слышит. И пока он вновь заговаривает с ней, она успевает отправить на тот свет несколько сельдей.
— Мать, идем домой. Эй, старуха, ведь скоро, черт возьми, полночь, и ты совсем свалишься с ног!
Но старая женщина была выше всякой брани в этом мире. Она продолжала чистить сельдь.
«Неужто старуха мне не ответит?» — сказал про себя мужчина и заорал:
— Хватит этой проклятой, никчемной возни! Перестань, пока еще держишься на ногах!
Но, убедившись, что она не хочет слышать ни его увещеваний, ни его приказаний, он выходит из себя и хватает жалкие, старые руки матери, отнимает у нее нож. Тогда старуха поворачивается к нему, хотя ей это очень трудно, и, поглядев на него блуждающим взглядом, как бы удивленная грубостью «мальчишки», наконец строго произносит:
— Отдай нож, Сигги!
— Черт возьми, что это тебе пришло в голову, мать? — говорит он и пытается стащить ее с места.
Но старуха сопротивляется, стараясь ухватиться за края бочки. Бочка опрокидывается и катится вниз.
— Отправляйся домой и ложись в постель, пока еще жива! Эх ты, развалина! Ведь тебе уже девяносто лет! Встать с постели — и то для тебя труд. Обопрись на меня.
Но мать все еще сопротивляется и бормочет:
— Вот я тебе задам взбучку, Сигурион! Проклятое озорство! Если ты не отдашь мне сейчас же нож, я тебя вздую! Слышишь?
Но сын продолжал тянуть мать к причалу. Она упиралась до тех пор, пока не иссякли силы, а затем уже умоляюще сказала ему:
— Подожди немного, Сигги… Послушай меня, сынок, не отнимай у меня нож, ведь сегодня нельзя терять ни одной минуты: пришла сельдь…
Ей каким-то образом удалось вырваться из рук сына, но она сильно закашлялась, и ей пришлось усесться на бревно, чтобы откашляться. Кашель походил на грохот телеги, сорвавшейся с откоса, или на лязг лебедок, подающих груз на большой пароход.
— Ты совсем выбилась из сил, старуха, — ласково сказал он. — Обопрись на меня, я тебе помогу.
Но упрямство старых людей можно сравнить только с упрямством овец. Она поднялась и направилась к пристани, где стояли бочки. Она дошла бы до своего места, не прегради ей сын дорогу, как преграждают путь упрямой овце, идущей к реке.
— Черт тебя побери, Сигурион! — проворчала она, поняв наконец, что потерпела поражение.
Но сын уже ничего не ответил ей. Он гнал ее впереди себя к дому. Сгорбившись, она семенила по набережной; шапка сползла у нее с головы, она что-то бормотала себе под нос. Ее горькое всхлипывание смешивалось с хрипом, поднимавшимся из глубины груди, и вскоре старуха разразилась плачем. Она еще раз остановилась, повернулась к сыну и, захлебываясь слезами, сказала:
— Бог тебе никогда не простит этого, Сигурион!..
И в этом стоне безутешного отчаяния, вырвавшемся из груди бедной девяностолетней старухи, как бы выразилась вся земная скорбь.
Но сын не обратил никакого внимания на ее стоны, и старуха с громким плачем брела среди ночи под дождем через город. Ведь старые люди плачут так же громко и жалобно, как дети.
Лилья
Я так называю этого человека лишь для того, чтобы читатели обратили внимание на мой рассказ и подумали: «О, это, должно быть, презанятная история!» В противном случае я бы только поставил инициалы Н. Н., так как, говоря откровенно, забыл, или, вернее, никогда не знал, как его зовут. Но что нам в его имени? Как читатель заметил, в заглавии рассказа поставлено еще и другое имя, и в нем-то вся суть. История, которую я расскажу вам, очень длинна, слишком длинна. Даже страшно становится, до чего она длинна! Но все же начало ее связано с одной из самых коротких мелодий, которую мне когда-либо приходилось слышать. Это была даже не мелодия, скорее отрывок, заключительный аккорд какой-то мелодии, но как заключительный аккорд он был, пожалуй, растянут, так что, исходя из правил разумной пропорции, можно было представить себе, что это конец большой симфонии одного из известных композиторов. Я познакомил с этой мелодией одного из моих друзей, который собирается стать композитором. Он решил написать на основе ее симфонию, когда будет вдохновение, и пробудить интерес к теме, которая родилась в душе одного из жителей Снефеллснеса.
А теперь слушайте.
Это произошло, когда я еще был школьником и жил в Рейкьявике, в маленькой лачужке, рядом с котельной соседнего дома, от которой отделяла нас только тоненькая перегородка. Зимой я слышал, как кто-то в котельной напевает эту мелодию, особенно часто по вечерам, когда котел наполнялся на ночь. Кто-то пел ее вновь и вновь угрюмым голосом, похожим на растрепанный, лохматый канат, и на последних нотах поющий как бы забывал вдохнуть воздух, и звук под конец совсем замирал. Наступала такая тишина, что казалось, человек умер вместе с песней. Но через несколько мгновений вновь раздавалось бормотание, которое медленно и с длинными паузами превращалось в мелодию. И чувствовалось, что мелодия продолжала жить в груди поющего, хотя голос у него был хриплый, надтреснутый и звуки застревали в горле. Поющий, казалось, выражал себя, свою душу в этой мелодии, которая, как уже говорилось, станет большой симфонией.
Так всю зиму напролет пел кто-то для меня в тиши вечеров; когда я попытался дознаться, кто же поет эту вечернюю песнь, выяснилось, что поет ее истопник котельной. В полночь он уходил.
Однажды вечером я зашел в котельную. В открытой топке пылали раскаленные уголья. А перед топкой, почти невидимый в темноте, сидел Небукаднесар Небукаднесарссон и пел.
— Добрый вечер, — сказал я.
— Добрый вечер, — прозвучал в темноте старческий, хриплый голос.
— Здесь тепло и хорошо, — заметил я.
— Мне нужно уходить.
— Разве ты живешь не здесь?
— Нет, — ответил он.
— Вот как! Однако я очень часто слышу, как ты поешь здесь по вечерам.
— Я не пою, — пробормотал он.
— Тем не менее я часто слышу тебя, — настаивал я.
— Нет. Я никогда не умел петь.
— Я даже выучил мелодию, — сказал я.
Но он только проворчал что-то себе под нос, собираясь улизнуть от меня.
— Не буду тебя беспокоить, — сказал я.
— Пора идти спать, — ответил он и ушел.
Однажды мне показали на берегу, за какими-то уступами, ящик от пианино; в нем ютился Небукаднесар Небукаднесарссон, а было это в мороз и вьюгу. «Вот почему этот старик так музыкален: он живет в ящике от музыкального инструмента», — подумал я.
Несколько вечеров в котельной не слышно было ни звука. Но спустя некоторое время старик забыл обо мне и вновь начал петь, как и прежде, тем же низким, замирающим голосом. Я опять зашел к нему.
— Добрый вечер, — приветствовал я его.
— Добрый вечер.
— Ты поешь, я слышал.
— Нет, — сказал он.
— Где ты выучил эту мелодию?
— Мелодию? Это вовсе не мелодия.
— Во всяком случае, ты всегда ее поешь.
— Я вовсе не пою, — сказал он. — Я никогда не умел петь. Когда-то я страстно хотел петь. Но то время давно прошло. Теперь такие мысли не приходят мне в голову. Иногда, когда я разведу огонь, мне приятно посидеть у топки. Ну, а теперь мне пора.
— Откуда ты? — спросил я.