Немного обиженный, пан Корниковский допил стоящую перед ним рюмку вина и отправился в доминиканский монастырь, любимое место его молитв. Возвратясь, он опять приступил к Собеславу, но ни в этот, ни на другой день не узнал от него тайны, если она была в самом деле. Собеслав думал, ходя по комнате, и на все убеждения стольника отвечал, что не предпринял еще ничего решительного.
По смерти Секиринской, жизнь в домике очень переменилась. Правда, Матвей и Дорота были главными хозяевами, но не с кем им было обменяться словами, потому что Собеслав оставался по целым дням один и, подобно своему покойному отцу, молча ходил взад и вперед по комнате. На вопросы он не отвечал, и ни разу ни о чем не завел со слугами речи. Бедняжки должны были между собою потихоньку охать и горевать, пробавляться воспоминаниями прошедшего и утешать себя тем, что и их конец недалеко.
Когда уехал стольник, Собеслав начал реже и реже оставаться дома; уходил с утра, возвращался на минуту чего-нибудь поесть и опять до ночи его не было. Матвей сильно беспокоился и мучился любопытством, но его старые ноги отказывались следить за панычем. Что же касается Дороты, то она не хотела и проникать в тайну прогулок Собеслава, будучи убеждена, что все будет хорошо, что бы он ни делал.
А Собеслав бродил без всякой цели по многолюдному в то время Люблину и в общем движении, шуме и говоре искал облегчения тяготившей его грусти. Он заходил помолиться в костелы, слушал на суде адвокатов, зевал на депутатские коляски, на дома богачей, потом опять углублялся в тесные и неопрятные жидовские улицы и иногда вырывался даже за город. Правда, мысль его редко останавливалась на видимых предметах, еще реже билось у него сердце, но глаза были заняты, и тоска уменьшалась.
Часто он встречался с многочисленною толпой люблинской молодежи, но умел учтиво от нее отделаться. Любимейшей его прогулкой было — пробежать краковское предместье, пройти старые ворота, потом, минуя ратушу, спуститься в бедную часть города и выйти в поле, на возвышения, с которых открывались широкие виды замка, города и монастырей. Лежа на траве, он по целым часам смотрел на Люблин и думал, сам хорошенько не зная и не понимая о чем. Не раз мысль о самом себе наполняла его душу грустью. Он чувствовал себя чем-то выше других и между тем был так мал, так ничтожен, так никому не нужен в этой толпе горожан, что если бы его раздавили экипажи, то и никто бы не знал, кто погиб. И если бы он погиб, то это не было бы и замечено в городе, потому что никому не было до него надобности, кроме Матвея и Дороты.
Вслед за такими мыслями, как будто для того, чтобы еще глубже почувствовать свое горе, он начинал думать о минувшем величии своих предков, об их богатстве, их знатности и спрашивал сам себя: „Неужели эта бедность заслужена моим родом? Неужели нет средства выйти из нее?“
Однажды, когда он сидел в тягостном раздумье на любимом своем месте, он заметил подходящего к нему человека довольно забавной наружности: низенького, толстого, румяного, с усами, посеребренными сединою, в кунтуше из тонкого зеленого сукна, обложенного куньим мехом — дело было осенью — и с палкой, украшенной золотым набалдашником, которую он держал в руках за спиной. Незнакомец подходил медленно, делая повороты и слегка покашливая, как бы для того, чтобы обратить на себя внимание молодого человека. В глазах у него сверкали житейская смышленость и любопытство, но по всем его приемам видно было, что он не смел прямо обратиться с вопросом к Собеславу и искал благовидного предлога к разговору. Подойдя к нему довольно близко, он остановился, посмотрел с легкою улыбкою на город, сделал еще один шаг вперед и, видя, что молодой человек не удаляется от него, начал так:
— Правда, пане, что отсюда прекрасный вид на ваш городишко?
Церемонию, с которою приближался старичок, можно было объяснить разве горделивою наружностью Собеслава, его задумчивым видом и траурным костюмом, сшитым очень ловко из тонкого сукна, так что молодой человек казался гораздо богаче, нежели был на самом деле, а богатство, известно всякому, какое производит на людей впечатление.
Собеслав на вопрос старичка приподнялся немного с своего места и, может быть довольный случаем поговорить, отвечал:
— В самом деле прекрасный вид.
— Особенно для меня, — сказал господин в меховом кунтуше. — Я уже стар, утомлен жизнью, пора отдохнуть и это моя родина; но молодому, как вы, пан добродзей, и, конечно, нездешнему…
— Я не могу называться нездешним, потому что с детства живу в Люблине.
— Я и сам тут родился, — продолжал старичок, садясь в некотором отдалении подле молодого человека. — Приятно мне, глядя с горы на этот город, вспоминать, сколько пережил я на своем веку и бедности, и болезней.
Собеслав бросил быстрый взгляд на богато одетого румяного старичка, как бы удивляясь, что и он говорит о бедности. Тот разгадал смысл его взгляда и прибавил:
— Не всегда я был так румян и полон, как теперь, и не всегда так одевался… Ох, ох!
Сказав это, он вздохнул и замолчал.
— Не примите моего вопроса за нескромность, — начал он опять через минуту, — давно уж я замечаю, что вы ходите по городу, как будто без цели и с какою-то грустью; не могу удержаться, чтобы не спросить: что вы здесь в Люблине делаете?
— Я? Ничего, — отвечал отрывисто Собеслав, — хожу думаю…
— О, конечно, кого-нибудь или чего-нибудь ожидаете, — спросил старичок, — но извините меня за любопытство.
— Ничего, — отвечал медленно и стараясь не заикаться Собеслав, которому веселое лицо и показывающий зажиточность костюм незнакомца понравились. — У меня нет никакого занятия, я не ожидаю никого и ничего.
И сказав это, он вздохнул.
Старик, несмотря на видимое желание поговорить, замолчал на минуту и потом сказал, как бы вообще о молодых людях.
— Странное дело — молодежь без занятия; о, когда бы мне Господь возвратил прежние силы и годы!
— Что же вы делали бы? — спросил с любопытством Собеслав.
— Что делал бы? — Начал бы сначала прожитую жизнь.
— Зачем? Вы, как мне кажется, так довольны своею прежнею жизнью, что, верно, не захотели бы ничего в ней переменить.
— Айв самом деле, я не желал бы, чтобы хоть на йоту было со мной в жизни иначе, нежели было.
— Редкое счастье! — сказал со вздохом Собеслав.
Между тем начинало темнеть. Молодой человек поднялся, чтобы еще засветло пройти на обратном пути предместья. Старик встал также, и оба побрели потихоньку к городу, разговаривая о разных посторонних предметах. В одной из лучших улиц, называвшейся Гродскою, старик расстался с Собеславом и пошел в калитку большого каменного дома.
На другой день Собеслав, позабыв почти о вчерашней встрече, отправился вечером, по своему обычаю, за город и расположился на одном из возвышений, несколько далее того места, где сидел вчера. Не прошло четверти часа, как старик в меховом кунтуше показался в стороне и прошел мимо своего знакомца, кивнув ему слегка головою. Через полчаса он возвращался со своей прогулки и снова завел с ним разговор, из которого Секиринский узнал только кой-какие городские новости, но ничего о нем самом.
Через несколько дней, встречаясь почти каждый вечер за городом, они познакомились гораздо ближе, впрочем, не зная друг друга по имени. Казалось, обоим нечего было делать, и оба одинаково любили прогулку. Старик садился на траве подле молодого человека и, любя поболтать, довольствовался только тем, что его слушают. У него всегда было что-нибудь новое для рассказа, и он всякий раз умел незаметно сократить для своего слушателя время до самых сумерек. Он никогда не опрашивал Собеслава, кто он, а тот, с своей стороны, не решался его расспрашивать. Но однажды вечером, глядя на освещенный заходящим солнцем город, старик вздохнул и повел такую речь:
— Расскажу я теперь вам, кто я таков. Хоть, может быть, вы и не любопытны, но жизнь моя может занять самого равнодушного человека; так я думаю потому, что я вырос не в богатстве и все, что я имею, всем этим я обязан Богу и самому себе. По милости Божьей, у меня хороший кусок хлеба, и ни один магнат, за которым ездит толпа дворян, не похвалится большею моей чистотой совести. Всем этим, как я сказал вам, я обязан собственным стараниям.