— Счастье, — сказал Собеслав.
— Без сомнения, — отвечал старик, — но не скажу, чтобы у меня в жизни все шло как по маслу, потому что я знаком с бедностью и с горем; но дело в том, что я был упорен, как козел, и, сказавши себе, что буду богат, трудился до тех пор, пока не разбогател-таки.
— Хорошо было бы, когда бы для этого достаточно было только сказать: буду богат.
— А вот, послушайте. Отца моего я не помню, бедняжку мать мою чуть-чуть припоминаю. Она была — этого я совсем не стыжусь — торговкою и обыкновенно сидела под краковскими воротами с яблоками, а потом подле иезуитского коллегиума, на дороге, по которой ученики ходили в классы.
Собеслав покраснел, увидя с кем имеет дело, но любопытство взяло верх над его стыдом, и он слушал.
— Весь капитал наш состоял, я думаю, из нескольких десятков злотых, еще Бог знает, стоили ли и этого наши скамейки, коробки, корзины и домашняя утварь, разное тряпье и запас орехов, яблок, груш, слив, вишен, смотря по времени года. Сколько помню, ходил я босиком, в серой сорочке, редко покрывая чем-нибудь голову, и питался гнилыми овощами и домашней похлебкой, которую мать только по вечерам варила для меня и для младшей сестры, умершей потом от оспы. Жили мы в подвале, в задней части Городской улицы, в лачужке, темной и сырой, с одним только оконцем при самой земле, часто забрызганном грязью, без полу, со сводом, а в дождь у нас было полно воды. Я говорю жили, а в самом деле, я и мать проводили там только часть ночи, потому что целый день, с раннего утра до позднего вечера, надобно было сидеть за своим товаром и ожидать покупщиков, надобно было сидеть, несмотря ни на мороз, ни на ветер, ни на метель, ни на дождь, ни на июльскую жару. Мне не с кем было оставаться дома, и потому я всегда хаживал с матерью, одетый во что Бог послал, грел зимою руки над горшком с угольями; в летнюю жару прохлаждался у каменной стены и проводил свое время, глазея на прохожих.
Тяжко было начало моей жизни; как вспомню, то и теперь мороз по коже продирает. Мать моя была женщина больная, нетерпеливая и часто журила меня. Я переносил это молча и думал сам себе: „Когда вырасту, пойду работать, никто тогда не будет кричать на меня; буду сам себе паном“. Мысль эта утешала меня в детстве, из которого я вышел скоро; на десятом году я уже носил по городу корзинку с пряниками, молодым горохом, огурцами и тому подобными лакомствами. А началось это вот как: случилось однажды, что какой-то чиновник, шагавший по улице, выронил из кармана какие-то бумаги? Я поднял, догнал его и отдал. Он, очевидно, обрадовался найденной потере и дал мне за это два талера. Я спрятал их и, ничего не говоря матери, нашел себе старую корзину, купил у огородника на три злотых гороху и целый день ходил по городу, возвещая громогласно о своем товаре. К вечеру у меня в узелке оказалось пять злотых барыша, а в корзине осталось еще немного вялого гороху. Это ободрило меня на дальнейшие предприятия.
Случалось мне и прежде, несколько раз, из шалости уходить от матери и болтаться целый день по улицам и только вечером возвращаться на квартиру в ожидании порядочных толчков, но вместе с тем и ужина. На этот раз я также возвращался в свой подвал в сумерки, с корзиною на плечах и с гордым сознанием своей заслуги в душе. Мать уже стояла, видно, в ожидании меня на пороге, и лишь только меня увидела, подняла вверх огромную метлу, давая знать, что мне готовится. Но я не испугался; я был уверен, что она простит меня. В самом деле, взглянув на мою корзину и заметив на лице моем радостное выражение, она сперва как будто не узнала меня, а потом спросила: „Что это Михалко?“ — „А вот пойдем, матушка, я все расскажу тебе, как было, — отвечал я с уверенностью в самом себе, и мы осторожно спустились в глубину нашего жилища. Я снял с плеч корзину, сел на опрокинутом ведре и рассказал свои приключения от двух талеров до пяти злотых… — Теперь я и тебе, и себе, матушка, на хлеб заработаю, — заключил я, — не бойся“.
Мать до того была удивлена и осчастливлена неожиданным проявлением во мне коммерческого гения, что поцеловала меня в голову и заплакала от радости. Тотчас она принялась готовить ужин, расспрашивала меня о всех подробностях моей торговли и несколько раз пересчитывала барыш мой, повторяя: „Ну, дока, так дока“.
Не вытерпела старуха, чтобы в этот вечер не побежать к соседкам и не похвалиться перед ними моим барышом. Она зазвала даже к себе двух приятельниц, и все трое опять принялись меня расспрашивать снова, как я добыл денег, кто посоветовал мне пуститься в торговлю, и как я заработал столько прибыли.
В следующие затем дни мать сидела под краковскими воротами, а я ходил по городу торговать и недели через две у меня накопилось довольно много денег. Потом я нашел, что зеленью торговать не так удобно, — потому что этот товар скоро портится, и обзавелся детскими игрушками, шпильками, тесемками, иголками и другими мелочами. А так как я не ленился трудиться, приветствовал ласково покупщиков и знал, кому поверить в долг, то и вообще как-то все пошло мне в руку, и сверх прожитого на пищу у меня оказалось к концу года в запасе злотых сто.
Помню, что в это время уж ходя около лавок, я думал: „Даст Бог и у меня будет лавка“ — и такое мною овладевало честолюбие, что я трудился изо всех сил, не чувствуя усталости, ни сомнения. И в самом деле через несколько лет имел уже хоть не лавку, по крайней мере, будку, возле монастыря Святого Духа. Там я начал торговать обоями, бисером, картинками, книжечками и разными безделками. Мать все еще, несмотря на старость, сиживала над своими яблоками. Я советовал ей оставить торговлю, но она не любила быть праздною и до того привыкла спорить с покупщиками, что иначе не могла жить. Бывало, как заболеет, я уговорю ее посидеть дня два в тепле; но нет, тоска на нее нападет такая, что не рада жизни, и — смотри — на другой день уже плетется с корзиной и горшком на свое место. Я хотел было, чтобы она сидела в моей будке, но и на это она не согласилась, она знала каждого ученика, каждый ученик знал ее, и ей было скучно на всяком другом месте. Толпы проходящих мимо мальчишек, беспрестанные с ними споры и вечная осторожность, чтобы ее не обокрали, все это оживляло ее и придавало ей бодрость. Она сердилась, когда ее называли Цибелою, воображая, что это просто цибуля (лук, овощ), и просила, чтобы ее называли лучше грушею; но все поколения учеников знали ее под одним этим именем.
Мои дела шли между тем очень хорошо, и я не помню в жизни времени счастливее того, когда я носил свои надежды на плечах в коробке и лелеял их в убогой будке. Впоследствии я достиг всего, чего только желал, но это уже не так меня радовало, как детские мечты; не было также со мной и моей почтенной матери, чтобы поделиться с нею моим богатством. Старушка сидела, пока было в ней сил, у ворот иезуитского коллегиума; наконец, в один осенний день она почувствовала себя не в состоянии явиться к своей лавочке и скоро почила тихой смертью. Вы можете видеть на доминиканском кладбище прекрасный каменный памятник с корзиною плодов наверху — это памятник моей матери.
Оставшись на свете одиноким, я не переставал трудиться и из будки переместился в нанятую лавочку напротив ратуши. Лавочка моя была не велика, но хорошо снабжена кореньями, сахаром, кухонным материалом и тому подобными предметами. Барыш сперва, однако, был незначителен, потому что все это закупалось у оптовых торговцев на небольшие деньги. Долго я еще должен был работать, пока достиг того, что сам мог закупать товары оптом. Таким образом с двух талеров, брошенных мне прохожим чиновником, я разжился на две тысячи талеров наличного капитала, не считая товаров, составлявших мою лавку. Правда, что мне служило счастьем, но я этим могу хвалиться, потому что всегда строго соблюдал меру и вес, никогда никого не обманул ни на грош и сперва был так бережлив, как отъявленный скряга, а потом дал себе обет, который и доныне исполняю — подавать каждому нищему, где бы его ни встретил, грош на память о моей собственной бедности. Может быть, и эта милостыня дала мне счастье, не знаю, — но никогда я не терпел убытку ни от вора, ни от пожара, ни от обмана злых людей, и мало-помалу из уличного бродяги, который мог бы погибнуть навеки, я дошел до положения мещанина, оптового купца, имею каменную лавку, женился, благословил меня Бог добрыми детьми, а, вдобавок, в городе меня все уважают, и когда покойный король проезжал через Люблин, я держал над ним вместе с другими сановниками балдахин у краковских ворот.