“Не верю, — говорил Дада, раскачиваясь над ковровой дорожкой. — Верю... Не верю...”.
Москвича дернули в два часа ночи.
Шелестел дождь, у подъезда урчала “Волга”.
“Дедушке плохо!”
“Я должен почистить зубы!” — Москвич рывком надел брюки; рядом, торжественно держа галстук, стояла мать.
“Там почистите!”
Не раскрывая зонтов, добежали до машины.
Хлопнула дверь, фары мазнули по детской площадке.
“Запишите: улучшить жилищные условия!” — Продиктовал один из ночных гостей.
Москвич стал делать упражнения для языка: напрячь — расслабить.
Напрячь! Расслабить! Свернули на Ленина. Напрячь...
Второе упражнение, “лодочку”, сделать не успел.
Зубы почистить тоже и не дали.
“Какие вам зубы? Состояние критическое!”
И еще что-то добавили по-узбекски. Уважительное, восточное.
Тело лежало в полутемном кабинете.
Лицом вниз, на ковре, под кадкой с голубой елью. Кадка была забрызгана кровью или какой-то другой гадостью. На спине темнела дыра. Из дыры торчал остаток ветки со слипшейся хвоей.
“Вот, как узнал про Беловежское соглашение... Ветка сразу р-раз! И проавлрол сролк паровл!”
Рядом сидел врач и заматывал дрожащими руками фонендоскоп.
“Здесь нужен ботаник. — Врач поднялся. — Как человек, он фактически...”
“Ботаник уже был”. — Кивнули в сторону соседнего кабинета, откуда доносился плач.
Москвич склонился над телом.
Поднял голову:
“Очень прошу всех выйти”.
Повисло молчание.
Начали выходить. Один за другим, соблюдая субординацию.
Один, курчавый, задержался в проеме:
“Я...”
“Я попросил всех”.
Проем опустел.
Москвич пролез ладонью под тело, расстегнул ему брюки.
Приспустил. Тело было холодным. Поднял, как куклу, перенес на диван.
Сдул со лба челку, чтобы не мешала работать.
“Значит, так. Сначала по нашей, три составные части. А потом как американцы...”.
Высунул язык, повертел. Кончик носа, кончик подбородка.
Представил, как их учили, красные знамена, уханье революционных маршей, ликующие толпы наполняют город, страну, разливаются по земному шару, по обеим полушариям, как на карте... Телесный розовый цвет, которым всегда расцвечивали первое в мире государство рабочих и крестьян, постепенно распространялся и на все страны, на две идеальные окружности...
Кончик носа, кончик подбородка...
“Давай, язычок, не подведи!”
За окнами наливался рассвет. Первый луч ударил в хрустальную пепельницу и раскрошился на радугу.
Когда солнце доползло до дивана и осветило лицо лежащего, оно уже не казалось безжизненным. Наметился румянец. Губы расползались в улыбке.
Москвич откинулся на ковер. Край языка высовывался изо рта, челка приклеилась ко лбу. Рубашка была залита слюной, взгляд не выражал ничего.
Человечек на диване открыл глаза и тут же сощурился от солнца.
Чихнул.
В кабинет, толкаясь, пытаясь опередить один другого, вбегали люди.
Они падали на колени и выражали неподдельную радость.
Локтями, плечами, животами они отпихивали друг друга от дивана, на котором восседал Дада.
“Какое счастье! Мне удалось вас вернуть к жизни! Нет, это мне, мне удалось!.. Дада, это мои молитвы дошли, без молитвы ничего бы не помогло! Молитва! О, о, молитва!.. Не-ет, медицина, медицина!.. О! Молитва и медицина!”
Москвича оттеснили, едва не затоптав. Сил встать у него не было, говорить из-за распухшего языка он не мог. Да его бы никто и не услышал.
Целая толпа ползала на коленях перед диваном, смеясь, разводя руками и даже кудахча от радости. А один, тот самый, который все не хотел выходить из кабинета, — встал на четвереньки и начал восторженно блеять, мотая курчавой головой.
Дада, снисходительно улыбаясь, потрепал его по кудрям.
Тут же послышалось еще одно блеянье...
И еще, и еще.
Скоро блеяли уже все, мотали лысинами, делали рожки.
“Бэ-э-э! Бе-э! Бе-бе-бе-е!”
Каждый изо всех сил старался переблеять другого.
А Дада сидел, озаренный солнцем, и поблескивал пряжкой расстегнутого ремня.
“Бе-э-э-э!!!”
Его положили в правительственный, на Луначарском.
Опухоль еще не спала, но он уже мог произносить слова. Днем, между процедурами, он гулял в трико и спрашивал себя, для чего он живет.
Один раз приехала мать, привезла тазик с подгоревшими гренками. Сказала, что приходили с горисполкома, по поводу жилищных условий.
“Я им показала наши условия!”
Москвич проводил ее, покормил гренками собак. Снова стал думать о смысле жизни. И еще о человечке, к которому его возили той ночью.
Кем был этот Дада? Первый секретарь? Нет, первого он видел, ростом выше и без всякой елки. Второй? По идеологии?
Москвич пинал жестянку, стараясь забить гол самому себе. Пошел дождь, матч пришлось отложить, запинал жестянку в арык, зашагал в палату.
“Может, мне это все приснилось?” — Думал, лежа на животе.
Но за сны жилищные условия не улучшают. Уже десять лет в очереди стояли, чтобы вместо двушки, где они все друг на друге, дали трешку.
Зашла медсестра с капельницей.
“Поработайте кулачком!”
Поработал. Вначале кулачком, потом, когда она уже не сопротивлялась — всем остальным.
“Жалко у меня еще язык не прошел. Я бы тебе такое показал!”
“А мне и так...” — Девушка пыталась дотянуться до капельницы и немного ее отодвинуть, чтобы этот сумасшедший не опрокинул.
Нет, он не был сумасшедшим.
Дождь прошел, потом еще один, уже без той медсестры. И еще, с лужами цвета кибрайского пива.
Язык выздоровел. Жилищные условия слегка улучшились. Пришел с работы, поигрывая ключом от новой трешки. Съездили, посмотрели, вздохнули. И комнаты смежные, и ремонт требуется, как ни крути. “Отказывайся, — перекрикивала шум мотора мать, когда они возвращались, — пусть лучший вариант дадут”. Москвич кивал, зная, что лучший не дадут.
Начинались девяностые. После белого Барана явилась черная Обезьяна. Огляделась. Ухмыльнулась. И пошло-поехало. Москвичу уже дважды намекали на язык. В смысле — на незнание государственного. Комсомол испарился, остатки слили с партией, которую тоже переименовали — в Народно-демократическую. Народные демократы слонялись по коридорам, курили, посыпали пеплом кадки с пальмами, пугали друг друга исламистами. Стоял шорох складываемых чемоданов и защелкиваемых застежек. Россия, Израиль, Штаты, куда угодно. Москвич не ходил по коридорам, не сыпал пепел, не думал о чемоданах.
Сидел в кабинете, изучал узбекский.
“Икки дўст, Саид ва Ваня, кучада учрашиб ?олишди.
— Салом, Ваня!
— Салом, Саид! Саид, сен езги каникулни ?андай ўтказдинг?
— Рахмат, жуда яхши! Мен отам-онам билан Москвада бўлдим! Биз Москвада Ленин музейни, Кремлни, Съездлар саройини, Хал? хўжалиги юту?лари кўргазмасини ва бошка ажойиб жойларни курдик...”1 .
1 — Спасибо, очень хорошо! Я с родителями в Москве побывал! В Москве мы осмотрели музей Ленина, Кремль, Дворец съездов, Выставку достижений народного хозяйства и другие удивительные места...”
“Не актуально…” — Откладывал учебник Москвич.
Но что актуально, пока было неясно.
Следующий Новый год они встречали в новой, после ремонта, квартире.
Мать распределяла комнаты: “Тебе вон та комната, которая поменьше. Машку-Дашку — в спальную, а я с матерью — в гостиную, а не приведи боже, помрет, так простора будет, жри — не хочу!”
“Краской воняет”, — подавала голос бабушка.
“Это, мам, твоими лекарствами воняет!” — сказала она, отодвигаясь от Москвича, колдовавшего с бутылкой шампанского.
Бутылка выстрелила, жертв не было.
Наступил год черного Петуха.
“Кукареку!” — кричала мать, чокаясь.
“Кукареку!” — подхватили сестрички.
Даже бабушка покудахтала для приличия из подушек.
“А ты что не кукарекаешь? — Смотрела на него мать. — Сложно, да? Опять свой характер?..”