Товарищи судорожно закивали: в курсе, в курсе!..
“Внимательно изучено завещание Владимира Ильича... Так вот, никакого коньяка, товарищи, там не было! Коньяк вписали туда те, кто извратил волю вождя, ленинские нормы по выращиванию национальных кадров! Вместо коньяка там стояло другое слово... Которое теперь рекомендовано читать как “молоко”. Разве неясно?”
Ясно, ясно, теперь ясно...
“Или разве вам надо объяснять задачи антиалкогольной компании?”
Не надо.
Московский гость посмотрел в окно. Из окна был виден зеленый, припудренный пылью город; речка, петляющая куда-то; центральная площадь с памятником вождю пролетариата, казавшимся не больше оловянного солдатика.
“И еще. Не забудьте раз в неделю организовывать ему — пролщукухыц!”
Лысины порозовели:
“Что вы... Как же... Об этом можно даже не напоминать! Мы для этого и молодую смену растим...”
Смена росла.
Москвича поступили на юрфак (хотя был уверен, что и сам бы смог) и не пустили в армию, позвонили куда надо, намекнули. Москвич мялся пару дней: ему казалось, армия — это все-таки красиво и мужественно. Зато мать чуть в пляс не пустилась: “Вот и хорошо, вот и прекрасно... А ты что, а? Ты что, в Афган захотел? Руки-ноги надоели?” Намекала на соседского Ромку, который вернулся оттуда получеловеком в коляске. “Почему сразу в Афган?” — поднял брови Москвич. “Потому! Учись...”
Он учился.
Кирпичное здание на сквере. Голова Маркса, чинары, мороженое. Снова пятерки, снова футбол, на который приходилось ездить в Вузгородок. После тренировок стоял под душем, орал мокрым ртом песни А.Пахмутовой на слова Н.Добронравова.
После окончания его сразу забрали в горком комсомола. “Языком владеете?” Москвич выложил язык. “Да-а…” — оценили товарищи. Кто-то предложил дать ему еще пару годков дозреть в райкоме. Предложение большинством голосов не прошло. Ветер перемен, товарищи, дорогу молодым.
После собрания секретарь притормозил его. Просидели час, разговор по душам. Стемнело, секретарь поднялся: “Дедушка болен... Дедушке плохо...” Повернулся спиной, брюки упали сразу. Успел, значит, незаметно расстегнуть; вот что значит многолетний опыт… Москвич сосредоточился, встал на колени поудобнее. Сдул челку со лба, чтобы не мешала… Он был молод, силы кипели, хотелось отличиться.
В Москву в первый раз попал уже в перестройку. На учебу. В самолете волновался, всыпал в чай пакетик с перцем. Закашлял весь иллюминатор.
В город влюбился сразу, с разбега. В первый же день выстояли в “Макдоналдс”, потом обсуждали съеденное. “Капитализм”, — подытожил старший по группе, отрыгивая в сторону памятника Пушкину. На курчавой голове поэта сидел голубь, похожий на только что опробованный чизбургер.
На следующий день учеба. Полчаса чистил зубы, гигиена рта. За дверью приплясывал сосед, Вано из Тбилиси: “Друг, эй, ты скоро, дорогой?” Накануне Вано расспрашивал про особенности объектов в Ташкенте: “Они хотя бы их бреют? У нас многие не бреют, представляешь? И критики не понимают, совсем от народа отделились!”
“Сейчас выхожу!” — кричал Москвич, в пятнадцатый раз споласкивая рот.
Учеба была интересной. Особенно профессор из МГУ, лекция по истории, о том, как это делалось до революции. Очень интересно — про декадентов. А практические занятия разочаровали. Теория у москвичей сильная, а как до практики доходит, начинается: один на больничном, другой в командировке, сами, ребята, попрактикуйтесь. Привезли спеца из кремлевской больницы, так он последний раз взаимодействовал еще при Брежневе, методики устаревшие, все на длине языка. Высунул язык: да, впечатляет. А были спецы, так, говорят, могли языком теннисный мячик несколько раз подбросить. И в Ташкенте такой был, в горкоме, его потом в Москву и сразу квартиру. Ташкентцы и, вообще южные республики, в практике сильнее, а москвичи больше “ла-ла” и снобы.
На следующий год их снова возили в Москву. На учебе были американцы, показывали чудеса, языки ядерные. Без марксизма-ленинизма, а что творят. Не понравилось, что у них все на голой технике, без мысли и прагматично. Может, действительно все деидеологизировать? Но тогда это уже выродится в чистый бизнес, как у них в Штатах. И как быть, например, с русской литературой? С мировой литературой, с американской прогрессивной литературой?
Хотел спросить об этом американцев, когда подошел, весь английский выдохся, одно хау-дую-ду на языке.
Наступил 1991-й.
Год белого Барана.
Мать специально встречала его в белой кофте, как сказали в газете. Мать уже уверовала во все гороскопы и даже свое несовпадение с отцом объясняла тем, что она по году драконша, а он собака (“с-собака!”). Сестры тоже были в белом и бабушка в белом — в ночнушке, почти уже не вставала, только в туалет и за пенсию каляку поставить.
Сестры обвесили все гирляндами, как паучихи, целую неделю плели из жеваной бумаги и ссорились. “Как в новогоднем лесу!”, похвалила мать, принимая работу.
Приколола брошку и занервничала. Вручила Москвичу шампанское, отодвинулась, чтобы не заплеваться пеной. Отняла у него открытую бутылку, стала разливать. Сестрам и бабушке — по капле и разбавила водой. Себе и сыну — полную порцию. Посмотрела на Москвича, загордилась. После того как Москвича взяли в горком и определили спецпаек, в ней по-новому проснулись материнские инстинкты. Вслух, конечно, продолжала его подкалывать, чтоб не зазнался. Ударили куранты.
“Чтобы в Новом году все были здоровыми и счастливыми!” — Сверкала брошкой мать.
“И мирное небо”. — Вставила бабушка из кровати и стала поправлять подушки, готовясь к “Огоньку”.
“Белый баран пронесет нашу страну над пропастью”. — Почесал в телеке бородку главный астролог Советского Союза.
Москвич вышел на балкон.
Небо, холод, визг из дома напротив, где Ромка-колясочник швырял костылями в свою сестру, рыжую стерву мать-одиночку...
Москвич лег, уперся кулаками в холодную плитку балкона и несколько раз отжался. Еще раз поглядел вниз, во двор.
“Бе-е-е!” — прокричали во дворе, как тоже советовали в газетах...
Бе-е-е...
Баран пронес страну над пропастью.
Но страна, которую он донес на другой край, была уже другой.
В конце года Барана ветка, на которой дозревал Дада, стала высыхать.
Пробовали менять состав раствора для полива.
Вернулись к испытанному армянскому коньяку.
Бесполезно.
Тут еще поползли слухи, что мичуринско-лысенковский метод, по которому выращивали кадры для республик, признан ложным.
Нет, такая информация гуляла и раньше. Но тогда шла она с Лубянки и была рассчитана на Запад; для отвода глаз даже реабилитировали генетику и вернули ее во всякие НИИ и университеты. А настоящих мичуринцев и лысенковцев — засекретили, оборудовали им под ВДНХ подземный павильон-лабораторию. В лаборатории остро и сладко пахло навозом, из стеклянных оранжерей доносилось бормотание на всех языках братских народов СССР. Елочки, фикусы и даже пальмы подвергались яровизации и круглогодично плодоносили нацкадрами. Дозревали первые и третьи секретари, народные писатели, ударники и ударницы... Через павильон “Космос” эту нацпродукцию вывозили по ночам на площадку, откуда особая модель Ил-62 с бесшумным вертикальным взлетом, днем изображавшая экспонат, развозила ее по республикам и автономным областям. Перед этим нацпродукты, правда, сортировали. Ударников и академиков местных академий наук отделяли под наркозом от плодоножки, а секретарей так и оставляли на ней, чтобы не проявляли на местах излишней самодеятельности и сепаратизма.
Теперь оказывалось, что метод гибридизации, на котором строилась национальная политика, был неверным. В республиканском ЦК ломали голову, глотали анальгин и в десятый раз перечитывали “Белые одежды” Дудинцева.
А недозревший, зеленоватый Дада ощупывал высыхающую ветку и мучился бессонницей. Несколько раз уже звонили в Москву, чтобы проконсультировали, как самим обрезать плодоножку. “Без паники, — отвечала Москва. — Мы тут новый союзный договор готовим...”