Через несколько минут рядом шумел храп, тяжелый, как удары пневматического молотка. Принцесса испуганно слушала; ее Тахиржон не храпел, спал смирно, да и спиртного пальцем не тронет... Встала, подошла к окну. На подоконнике чистый лист бумаги, взяла. Завтра ей, наверное, выдадут такой же. Чтобы все написать, и про Тахиржона, и про друзей... Прошлась по квартире, одна комната, кухня. На кухне порнографический журнал, полистала, груди, ноги. Пальцы замерзли, она дула в них, а он все храпел в комнате.
Нащупала в его куртке мобильный; просила ведь его, дать ей позвонить домой, сказать родителям, он все кивал, целовал ее, боялся, наверное, что выдаст его как-нибудь словом. Вышла на кухню. Стала набирать, ошиблась, снова. Внезапно мобильник завибрировал, чуть не уронила. Загорелась надпись: Жена. Стояла и смотрела на эту надпись. Телефон успокоился, “Жена” исчезла. Бросила на стол, ладонь горела от ожога.
Вернулась в комнату, натянула платье, подмазала губы. Взяла с подоконника листок, чмокнула его несколько раз, положила рядом с кроватью. На ощупь обулась, помучилась с замком. Прошлепала вниз по лестнице, вышла в дождь. Постояла под водой, стуча зубами. Холодный песок, черный, синий, бордовый. Тахиржон, Хабиба. Вернулась, скинула мокрое, прислушалась к храпу, бросилась на кухню.
Открыла все четыре конфорки, газ зашумел, ударил запах. Проверила, закрыты ли форточки, окна. Вернулась в комнату, закрыла дверь в коридор. Зажгла две свечи на столе, спички сыпались из рук. Запах уже чувствовался. Осторожно перенесла свечи к их постели. Поставила. Вот так, теперь все правильно. Пояс невинности. Листок с поцелуями. Принц, которого ждала. Все здесь, все на месте. Тихо легла в его ногах, стараясь задержать дыхание, чтобы не дышать сладковатой вонью, наполнявшей комнату.
Карандаш остановился. Ким посмотрел на Принцессу.
— Дальше не помню, — улыбнулась.
— Неудивительно, — поднял голову Москвич. — А я думал, там шахидка постаралась. Взрыв, жертвы... Я, кстати, знал этого парня, та еще сука.
— А, судя по рассказу, романтик, — Ким закрыл блокнот.
— Самые большие суки получаются из романтиков.
— Это вы по собственному опыту?
— Вы это о чем?
— О том, что вы еще не все рассказали.
— Бросьте ваши журналистские намеки! Тоже мне, папарацци с Куйлюка! Что вы вообще знаете!
— Что я знаю? Ну, например, то, что компромат на Куча, для той самой статьи, дали именно вы.
Москвич молчал и тер глаза.
Принцесса поднялась, подошла к Москвичу:
— Вы же мучились, вы же не хотели... Расскажите об этом. Другого раза не будет!
Подул ветер. Костер, еле дышавший, разгорелся, заплевался огнем, затрещал...
Да, он не хотел. Хотя после того сеанса, в девяносто девятом, все поначалу складывалось, тьфу-тьфу. Дада еще посидел годик в своем Животнодухе, повышая духовность и улучшая поголовье, и отбыл послом в США. Через три месяца рейсом “Ташкент—Нью-Йорк”, с кратковременной посадкой в Киеве, вылетел Москвич. В Джи-Эф-Кей его встречал Куч; друзья вдавили по мартини за встречу, прошвырнулись по Большому Яблоку, вскарабкались на башни-близняшки и понеслись на посольской машине в Вашингтон. В посольстве его уже ждал Дада; старик еще больше раздался, отрастил серебряный ус; встретил по-американски демократично; фразу про больного дедушку выговорил по-английски, с оглушительным ферганским акцентом. Началась работа, пока еще немного. Москвич гулял по городу, привыкал к ландшафту, заглядывал к Кучу, который жил здесь с очередной, второй или третьей, семьей: стандартная красавица-жена (90 х 60 х 80), барашки-детки.
Встретился с теми американцами, которые давали мастер-класс в Москве в девяностом. Они свозили его в ночной клуб, принадлежавший их профсоюзу; к Москвичу отнеслись вначале скептически, но, когда он, смеясь над какой-то их дурацкой шуткой, как бы случайно высунул язык и сделал несколько филигранных пасов, дяденьки переглянулись. Предложили небольшой компетишн, после компетишна хлопали по плечу, стали присылать приглашения на свои симпозиумы и заседания профсоюза. На заседаниях жаловались на застой в профессии, что молодежь стала вшивать себе в язык микрочипы...
Тут грянул найн-элевен; башни-близняшки, с которых они с Кучем пели гимн СССР, чихнули и рассыпались пылью. Посольство загудело; Дада расхаживал по кабинету, соображая, что можно из этой трагической ситуации выдоить; от расхаживаний похудел кило на два. Вызвали Москвича: “Дедушке плохо...” Москвич сдул прядь со лба и приготовился. “Не этому...” Ткнули в окно, на серое яйцо Капитолия: “Тому!” Обогнув Дюпон-серкл, машина полетела в Белый дом; там, похлебывая содовую воду, уже топталась группка знакомых экспертов, еще пара цветных типов из дружественных посольств и — упс — Вано из Тбилиси, который посмотрел на него и постарался не узнать. “А это наш гений из Узбекистана!” — приветствовал Москвича седой красавец-госдеповец; наклонившись к зардевшемуся уху Москвича, протелеграфировал: “We really appreciate...”
В те дни международная бригада отлизала весь их “хай-левел”, сняв последствия шока. Москвич пахал, как международный стахановец; Узбекистану был обещан кредит, Дада сообщал журналистам, что “Вашингтон и Ташкент нашли общий язык”. Москвич уже готовился обнаружить у себя на счету круглую сумму, а на пиджаке — скромный орденок за заслуги в области пусть сами придумают чего. Куч, правда, кривил губы. “Из зависти”, — думал Москвич, расслабляясь в очередном особняке, после очередного, неизвестно уже какого, сеанса.
Потом все кончилось. Объявили, что Москвич должен срочно вернуться в Ташкент. Он ломился к Даде; Дада не принял. Бросился к Кучу. Куч молча сгреб его и накачал водкой; накачивая, учил: “Молчи, и все обойдется”. “Послушай, я же...” — “Именно поэтому. Старик не прощает конкуренции в любом виде, ни в твердом, ни в жидком, ни в газообразном. Понял?” — “Но он же сам меня им...” — “Именно поэтому” — “А деньги?..” — “Упадут на его счет... Ну что, еще по сто?”.
Тогда у него в третий раз разболелся язык. Распух, пожелтел. Он катался по полу, кусая ворс ковра. Но нужно было срочно собираться, наелся обезболивающих. Куч отвез его, уже никакого, на обычном такси в Джи-Эф-Кей. Помахал рукой.
В Ташкенте язык перестал болеть, родина всегда действовала как анальгетик. Начал приходить в себя. Попротирал немного штаны в МИДе, занимаясь “аналитикой” (тырил из интернета). Дада к тому времени уже посольствовал в Москве, причем, с Массачусетс-авеню он тоже не был отозван; порхал туда-сюда через Атлантику, там обещал это, здесь обещал то; дал осечку всего раз, в Москве: “Мы с Джорджем Владимировичем...”. Кремль “Джорджа Владимировича” проглотил; все-таки Даду считали своим, хотя он и объезжал за километр ВДНХ, в лабораториях которой был некогда выведен мичуринцами. Правда, ходили слухи, что с самими мичуринцами Дада имел секретную встречу, на предмет выращивания на каком-нибудь дереве, желательно на арче или лучше пальме, себе преемника... Москвич следил за этими зигзагами Дады, ожидая, что “вот-вот”; но “вот-вот” не происходило. Дада вернулся в Ташкент, стал командовать архитектурой; увековечил собственные ягодицы в десятках куполов, возведенных там и сям, заодно повырубал деревья вокруг, чтобы созерцанию куполов не мешала никакая зеленая дрянь.
Москвич все видел, все понимал и ждал: вот-вот... Москвича не то чтобы забыли; иногда приглашали, к какому-нибудь министру; от одного благодарного клиента даже пригнали свеженький, в масле, “Матиз”. Иногда звонил Куч, он был в Нукусе, координировал спасение Арала. Писали и коллеги из Вашингтона: жаловались на застой в профессии, советовали подавать на грин-карту...
Москвич раздобрел, забросил футбол; плюхаясь в “Матиз”, чувствовал, как машина проседает под его весом. Пару раз ездил на кладбище к отцу; протирая могилу, напевал, как просил отец в завещании, “Миллион алых роз”. Потом перестал ездить и протирать.