Я лежал на одной койке с поручиком Броничем. Свободных мест не было.
К вечеру привезли новых раненых, тоже дроздовцев, но 2-го полка, изрубленных шашками червонных казаков, прорвавшихся к нам в тыл под Суджей.
— Гнались за обозами, и — по головам, по головам!.. — рассказывал раненый писарь с мутными, как у плотвы, глазами. — Ну, господа офицеры, и время же, позвольте доложить вам! Чтоб писарей да рубили!..
Под утро запах гноя стал сильнее. Перебил даже запах йода. И опять мне казалось, — гноем пропитаны и тюфяки, не покрытые простынями, и красные без наволок подушки, и грубые рубашки, без пуговиц и тесемок.
— С буржуев бы постричь следовало!.. — Солдат-марковец не имел даже своей койки, а потому ругался то в одном, то в другом углу палаты. — Чтоб так да страдать!.. Да задаром!..
— В операционную!.. В операционную несите!.. — кричал за дверью доктор. — Остолопы!.. Назад!.. Не четырех же зараз, остолопы!..
За окном палаты уже светало. В коридоре было еще темно. В дверях толпились растерявшиеся санитары. Электрическая лампочка за дверью перегорела.
— Сюда!.. Да людей несете, — не толкаться… — кричал из темноты доктор. — Ос-то-ло-пы!..
— Я, прапорщик, уже позвонила, — сказала мне под утро дежурная сестра.35–43?.. Верно?..
Но дядя пришел только ввечеру.
Лежа на спине, я рассказывал ему о последних боях. Когда же, удивленный его молчанием, повернул к нему голову, то увидел его наполовину съехавшим со стула, с головой, уроненной на белый, крахмальный воротник.
— Сестра!.. — закричал поручик Бронич. — Здесь человеку дурно!.. Сестра!..
Дядя не вынес запаха гноя…
Я дергал дядю за руку, ставшую вдруг мягкой и влажной.
— Да что это?.. Господи!.. Да встань, наконец!.. Да встаньте!..
— Ты!.. Опять — буржуи, буржуев!.. — кричал за моей спиной поручик Бронич. — Да я тебя, большевик, выучу! Встать, как полагается!..
Наконец подбежала сестра.
— …Замашки твои большевистские! — все еще кричал за мной поручик. Твои… твои… Встать, матери твоей черти!
Сестра около нашей койки возилась над дядей, а в дверь палаты вносили все новых и новых раненых.
Дядя пришел вновь только через два дня. В палату войти он побоялся. Я взял костыли и вышел в коридор.
— Сейчас поедем, — объявил мне дядя. — Нечего ждать у моря погоды. Я уже переговорил с главным врачом. Ну и в хороший лазарет я тебя устроил. О! замечательный лазарет. Таких у нас раз, два и обчелся. Имени генерала Шкуро. Не слыхал? В Технологическом!..
— Не сердитесь и не осуждайте, — говорила через десять минут сестра, застегивая мне шинель. — Недостаток рук… Дисциплины никакой… Ну, прощайте. А костыли верните… Нет у нас лишних… Пришлете?.. Ну, хорошо… До свиданья…
Держась одной рукой за перила, другой опираясь на костыль, я медленно сходил с лестницы. Дядя шел рядом. Гордо держал в руке мой второй костыль. В подъезде стояла молодая, хорошенькая сестра. Возле нее — человек шесть санитаров-студентов…
ЛАЗАРЕТ ИМЕНИ ГЕНЕРАЛА ШКУРО
Прошло недели три… За окном офицерской палаты лазарета имени генерала Шкуро зеленел сад Технологического института. Когда по саду скользило солнце, с койки моей было видно, сколько желтых и буро-коричневых листьев нагнала уже на деревья осень.
Офицеров Добровольческой армии в палате почти не было. Преобладали казаки, донцы и кубанцы.
Тяжелораненые весь день стонали и мычали. Поправляющиеся играли в карты. День уходил за днем, и мне казалось — им не будет конца…
— Господа офицеры! Господа! — засуетилась однажды утром сестра нашей палаты, Кудельцова. — Господа, сейчас наша патронесса придет… Ах, поручик, смахните с одеяла крошки!.. Пятно, говорите?.. Просочилось?.. Есаул, голубчик, поверните подушку… Я после…
По палате, почему-то быстро оглядывая стены, пробежал главный врач. Санитары метались, держа в руках еще не опорожненные «утки». Под образами, в заднем углу палаты, старшая сестра торопливо выдавала чистые полотенца.
— Идет! Идет!..
Сестра Кудельцова оправила косынку и, вытянувшись, встала около дверей.
…Дама-патронесса медленно обходила койки. Над каждой останавливалась и, поднимая к лицу лорнет, дарила раненых ласковыми улыбками. За ней следовал высокий, белый юноша в штатском. По указанию патронессы он раздавал табак и папиросы. Когда патронесса подошла ко мне и, оттопырив мизинец, потянулась за лорнетом, — я поднял одеяло и натянул его через голову.
Мне ни табаку, ни папирос патронесса не оставила.
«Да здравствует самостийная Кубань!» — следующей ночью написал кто-то на белой стене палаты.
…На стене играло утреннее солнце. Сестры с градусниками в руках бродили между койками. Надписи долго никто не замечал.
— Я, господа, давно уже напирал… И в Ставке твердил, и везде… — не торопясь, густым басом, гудел больной ревматизмом полковник, первым заметивший надпись. — Наш ОСВАГ ни к черту, господа, не годен!.. Чтоб среди офицеров… Да в офицерской палате…
Он сидел на койке и отхлебывал только что принесенный чай.
— Да знаете ли вы, что у большевиков, в смысле, так сказать, единой идеологии…
Его перебил главный врач. Он вбежал в палату, размахивая в воздухе стетоскопом.
— Господа, взят Курск! Ура славным марковцам!.. Кто мог, вскочил с коек. Другие присели.
А сестра Кудельцова, намочив полотенце, уже стирала со стены последнее слово надписи: «Кубань…»
Прошло несколько дней. Приказом по армии генерал Деникин переименовал всех прапорщиков в подпоручики.
Старые подпоручики были недовольны:
— Ну, а мы?..
Вечером того же дня прапорщики, произведенные в подпоручики, пили коньяк «три звездочки»: «авансом на новое производство» — и смеялись в коридорах до полуночи.
И опять прошло несколько дней. Вечерело…
— Да, — рассказывал мой сосед слева, есаул 18-го Донского Георгиевского полка, подсевшему к нему юнкеру Рынову, моему соседу справа. — Было это так — черт порви его ноздри… «Расстрелять!» — приказал командир полка. Взял я тогда этого матроса: «Шалишь — я тебя по всем правилам!»… Ну хорошо!.. А он — ни глазом не моргнет. Стоит перед отделением, и хоть в кальсонах одних да в рубахе, черт порви его ноздри, а гордый, что твой генерал… «По матросу, — скомандовал я тогда, — пальба отделением, от-де-ле-ние…» Выждал… Думаю, дам ему время бога припомнить. А матрос — ни глазом. Прямо фланговому на мушку глядит и улыбается, сука. Поднял я руку, хотел уже пли! — скомандовать, а тот как рванет на себе рубаху! Смотрю, а на груди у него орел татуированный. Двуглавый, с державой, со скипетром… «От-ставить! — скомандовал я. — К но-ге!» Пошли, черт порви его… Привел я матроса в штаб… порви его ноздри!.. Так и так, говорю, господин полковник. Приказания вашего не исполнил. Не могу заставить казаков целить в двуглавого орла. «Правильно!» Полковник наш старой службы вояка. «Таких, говорит, не расстреливают. Руку!..» Руку мне пожал… Да…
Есаул замолчал.
— Позвольте, господин есаул, а что с матросом стало? У нас он остался?
— Убег, черт порви его ноздри! — Есаул сплюнул. — В ту же ночь… Вот!.. А вы говорите: гу-ма — гу-ма-ни… или как там еще… Эх, юнкер!
Среди пяти сестер офицерской палаты сестра Кудельцова была самой ласковой.
— Ну и девчонка, поручик, скажу я вам! — бросил мне как-то вечером есаул, провожая сестру Кудельцову глазами. — С такой бы, знаете, ночку провести! А?
Юнкер Рынов злыми глазами посмотрел на есаула, повернулся и лег на другой бок к нам спиною.
…Зажглись голубые ночные лампочки. Вечерние — желтые — уже потухли. К окну склонилась луна. Ее лучи, сплетаясь с голубым светом лампочек, ползли между койками, цепляясь за края серых одеял. Под койкой юнкера Рыкова они отыскали брошенную на пол гармонь-двухрядку и, упершись, остановились.