— Санитар! Утку! — просил кто-то. Я встал, взял костыли и вышел.
Когда я вернулся, раненые в палате возбужденно разговаривали.
— Поручик! Нами взят Орел! — объявил мне есаул. — Теперь — Тула, Москва, и кончено. Создать бы только твердую, как на фронте, власть.
Я молчал.
— Что ж вы молчите, черт порви ваши ноздри! Поручик?
Я лег на койку, не спрашивая есаула, как понимает он слова «твердая власть».
Ночью я не мог уснуть. Опять болела нога, почему-то гораздо ниже ранения. Ступня тяжелела. Мне казалось, она камнем лежит на тюфяке. Стиснув губы, я упрямо смотрел на голубой потолок. Молчал.
Сестра Кудельцова, в ту ночь дежурная, бесшумно обходила палату.
— Что, юнкер, не спится? — остановилась она над койкой моего соседа.
— Не спится, сестрица. Мысли мешают. И все о вас и о вас… Вы, может быть, присядете? Я вам свои новые стихи почитаю…
«Час от часу не легче! — подумал я. — Гуманист, гармонист, поэт… — еще кто?»
Боль в пальцах понемногу сдавала.
— «Чаша страданий испита, — минуты через две вполголоса читал уже юнкер. — Хоть бы любовь испить!..»
Только в огне ведь можно
Так беззаветно любить.
Милая! Свет мой тихий!
Дай мне руку твою!
Буду о ней я помнить
В каждом новом бою!
Я повернулся на бок и, чтобы не слышать стихов юнкера, ушел с головою под одеяло. Уснул. Но под одеялом было душно. Нога опять заболела, и вскоре я вновь открыл глаза.
Никогда не буду так молиться,
все еще нараспев читал сестре юнкер,
Как пред жарким боем за тебя…
Может, вам когда-нибудь приснится,
Как страдал я, родину любя…
Вы с крестом, а я с мечом разящим.
Мы идем, чтоб именем любви
Встретить день и с солнцем восходящим
Новый храм воздвигнуть на крови.
Кажется, я застонал.
— Что, больно, поручик? — И сестра Кудельцова быстро поднялась с койки юнкера и склонилась надо мной.
— Теперь уже легче, сестра, — сказал я, поворачиваясь.
Юнкер больше не читал.
Много месяцев спустя, уже при Врангеле, после боя с конницей Жлобы, вспомнил я еще раз стихи юнкера.
Было это в середине июня. Степь дымила желтой пылью.
Молодой хорунжий с шашкою в руке расправлялся с кучкою пленных. Когда наша подвода подъехала ближе, я узнал в нем бывшего юнкера Рынова.
— Храмовоздвижник! — крикнул ему я. Не знаю, узнал ли меня юнкер Рынов. Желтая от солнца пыль, бегущая за нашей подводой, скрыла от меня и его и пленных…
ТЫЛ
Листья уже слетели с деревьев и испуганно метались вдоль заборов Харькова. Я перешел на амбулаторное лечение, жил у дяди, два раза в неделю посещая лазарет, где ноге моей делали массаж и горячие ванны. В квартире дяди, кроме меня, жил и его бывший компаньон Меркас, старый еврей, купец из-под Бердянска.
— Вульф Аронович, что вы это на старости лет местожительство сменили? — спросил я его как-то.
— Я вам скажу… — Меркас отложил в сторону недочитанный номер «Южного края». — В такие времена, как мы сейчас переживаем, каждый честный еврей должен быть там, где у него меньше друзей и знакомых.
— Это почему?
— Я вам скажу… Потому что у каждого честного еврея есть друзья. А эти самые друзья могут перестать быть друзьями… — потому что — жизнь есть жизнь, господин офицер.
— Вы говорите загадками, Вульф Аронович.
— Я говорю загадками? Не дай боже, мои загадки разрешит вам сама жизнь, господин офицер…
— …Льгов, Севск, Дмитриев, Дмитровск… — идут вперед, дядя…
— Дмитровск, Дмитриев, Севск… Севск… Севск… Черт! Вот бои, должно быть!..
— Оставьте газеты. И вам не наскучит? — почти каждый вечер приходил к нам сын соседа, молодой ротмистр Длинноверхов, не знаю какими бесконечными командировками примазавшийся к Харькову. — Газетные известия всегда только контррельеф фронта. Поняли? Ей-богу, не понимаю, что тут интересного: приводить всю эту чужую брехню к единому знаменателю и решать потом алгебраические задачи. Ну — победа, ну — поражение… вот вам и оба возможных ответа. Не все ли равно?
— Ротмистр!
— Знаю, что не корнет. Потому и говорю так, поручик. Прежде всего, заметьте, — это спокойные нервы. Восторг же и тревога для них равно вредны. Поняли? Пойдемте-ка лучше в город.
В городе лужи были уже скованы льдом. Падал мелкий снег, сухой и колкий.
— Романтизм может быть создан. Его и создали. Но я, поручик, человек с железным затылком! — уже на Сумской говорил мне ротмистр. — Нужно глубоко в карманы опустить руки, научиться свистеть сквозь зубы и проходить сквозь все события. Не оборачиваясь. Поняли? Одним словом, нужно иметь железный затылок. А у вас затылок гут-та-пер-че-вый. И это от романтизма, поручик. Романтизм, как известно, ослабляет организм. Говорю рифмованно, чтоб лучше запомнили. Зайдем, что ли?
Мы зашли в какой-то подвал, освещенный лиловыми огнями. Стены подвала были разрисованы острыми треугольниками. Окна задрапированы. Глухой гул многих голосов встретил нас и поплыл над нами, качаясь.
Мы отыскали свободное место и заказали ужин. За круглым столиком около нас пировали три офицера-шкуринца и молодой чернобровый юнкер. Когда мы вошли, они только что оборвали какую-то песню. С ними сидела декольтированная женщина, с густыми рыжими волосами, перехваченными вокруг лба широкой черной лентой. Женщина была пьяна и, выше колена освободив из-под юбки ногу, водила носком лакированной туфли направо и налево. Офицеры-шкуринцы тяжело ворочали головой, пытаясь поймать глазами кончик ее туфли.
— Ножку!.. Ножку, моя Мэри!.. Выше, божественная! — в пьяном пафосе кричал один из офицеров, пытаясь схватить Мэри за подвязку. Но Мэри спокойно отстранила его руку, и гордо откинула рыжую голову, огненную под лиловою лампою.
— Выше? Голоса выше, господа офицеры!
— «Черная лента, черная лента», — пьяными голосами гаркнули шкуринцы.
— Выше!..
— «Ты нам даришь любовь!»
Да-вайте деньги, да-вайте деньги,
А не то мы пу-стим кровь!.
— Выше!!! — И носок лакированной туфли метнулся вверх, ударив по губе одного из офицеров.
— Ротмистр, идемте, — сказал я и привстал, опираясь на палку. Но ротмистр взял меня за локоть.
— Руки в карманы, поручик, и наблюдать! Сие наше занятие называется тренировкой.
Рыжеволосая Мэри, облокотясь на столик, смотрела на шкуринцев прищуренными глазами. Вдруг, опустив за декольте руку, достала золотой нательный крестик.
— Ротмистр, идемте!
Но ротмистр меня вновь усадил.
— …награда и память обо мне, — говорила, играя крестиком, Мэри. Тому, кто из вас окажется самым сильным и выносливым… — И, засмеявшись, она оправила черную ленту и встала. — По алфавиту… Вы, юнкер Балабанов, идете первым.
Юнкер медленно поднялся, звякнул шашкой о сапоги и, допив стакан, пошел вслед за Мэри к каким-то, завешанным красной портьерой, дверям.
…На улице мигали бледные фонари.
Было около полудня. Я шел из лазарета. Опять выпал снег. По притоптанным панелям ходить было скользко, но домой мне еще не хотелось. Опираясь на палку, я долго бродил по улицам, вышел, наконец, на Пушкинскую и пошел к лютеранской кирке, наблюдая, как веселой гурьбой бегали школьники, бросая друг в друга пригоршни рыхлого снега.
— А! Здравия желаю!
Я быстро обернулся.
Передо мной, в длинной кавалерийской шинели николаевского сукна, с погонами штаб-ротмистра, при шпорах и шашке, стоял Девине. Приветливо улыбаясь прищуренными, мягкими глазами, он протянул мне руку.
— Поручик!.. А!.. Поправились? — Девине был навеселе. — Поручик!.. Гора с горой… Вспрыснем за ваше выздоровление… А?
— Подождите! — Я быстро оттянул руку. — Подождите, сэр! Прежде всего скажите, когда и кем вы произведены?.. Из санитаров да сразу в штаб-ротмистры?
— Ах, господи! — Девине засмеялся. — Да разве так встречают старых друзей?! Так сказать, семья дружных офицеров… э-э-э… возрожденная в традициях Корнилова и Алексеева…