С Январжоном я столкнулся около туалета; он шел какой-то потолстевший за эти семейные месяцы, хмурый. Не успел я открыть рот, он скривился: не лезь не в свое дело, понял? Я хотел крикнуть, что не понял. Уж лучше бы, как раньше, на своем ведре мною командовал, чем эту Фатиму — кулаками, совсем как зернышко риса стала. Злое у тебя сердце, Январжон (это я про себя говорю, но так громко, как будто вслух).
Мать тоже Фатиму жалеет, но все-таки властвовать над ней хочет: я тебя, доченька, жизни учу. Та, конечно, учится: и воду таскает, обед-ужин готовит, матери ноги гладит, они у нее теперь после свадьбы больные. Январжон днем в ремонтной мастерской работает, там отоспится, ночью обязательно ду-ду-ду. И побьет ее раз в месяц, а иногда чаще. Я все ждал, когда Январжон меня в пустыню позовет, походить-поговорить; там спрошу обязательно, зачем он столько раз эту Фатиму бьет. Но брат, кажется, потерял к пустыне интерес и особенно звезды разлюбил, а раньше, когда ночью туда ходили, он даже мочился с задранной головой, от созвездий оторваться не мог.
* * *
И тогда решили, что эту Фатиму надо вернуть.
После того как у нее так сгорел ужин, что Январжон не дотерпел до ночи и все с ней сделал своими кулаками прямо вечером. А мать его пыталась остановить, потому что в окна соседи глядели. Я тоже пытался остановить, только было поздно, у Фатимы потекла кровь и у меня тоже, хотя я не заметил, когда у Январжона получилось меня ударить.
После этого приехала семья Фатимы, которая хотела раньше ножи поточить, и села на совещание с матерью. Январжон во дворе ходил, то веточку по-хозяйски отломает, то бычки докурит, которые ему в ремонтной от офицеров поступали. Потом мать во двор лицо высунула, мне “заходи” говорит. Я захожу, смотрю, Фатима с красными глазами, родня ее тоже вся, как будто сейчас что-то серьезное скажет. Вместо этого смотрят на меня, даже Фатима тихонечко смотрит. Потом кто-то из ее родни говорит: похож. Еще кто-то сказал: подойдет. А Фатиме сказали: уйди, что сидишь? Она сразу ушла, чтобы не сидеть, а я остался и ничего не понимал. Стал смотреть в окно, там Январжон пытался говорить с Фатимой, приближался к ней, а она от него отходила, он приближался, она опять...
Потом мать сказала, чтобы я не смотрел в окно и сидел как взрослый. В общем, мне заявили, что Фатиму вернут. Ее любят, не хотят, чтобы об нее здесь свои кулаки точили. Не для того ее в семье как цветок выращивали и в техникум отдавали.
И тут мне главное сказали. Меня тоже забирают. Чтобы Фатиму не позорить, что ее от мужа обратно привозят, меня возьмут. Я буду как будто Январжоном, пока Фатиме другого мужа не обеспечат. Этот другой уже вообще-то есть, только приданого еще не скопил. Тут родственники Фатимы снова стали спорить, потому что некоторым этот парень не нравился, бабку его когда-то видели с цыганом, а других, несмотря на бабку, устраивал. Я опять ничего не понял, стал смотреть в окно, там уже никого не было, ни Январжона, ни невестки; двор только и небо. Я внимательно слушал, как ругаются взрослые: неужели быть взрослым — это значит стать как они? Для чего им требуется так ругаться? Чтобы доказать друг другу, какие они взрослые и даже пожилые?
Короче, я буду Январжоном. Пока этот цыган не накопит денег. Когда накопит, я исчезну. После этого, наверное, он будет изображать меня. То есть Январжона. А может, самого себя. Главное, я должен был идти собирать вещи.
Я не знал, как вещи можно собирать. Я ведь в жизни в Самарканд только ездил, а туда вещи не нужны были. Поэтому я просто вышел. В голове, в сердце, в животе — везде страх чувствую и неуверенность. А если меня спросят, как зовут, я что, “Январжон” скажу? Да, наверное, так и скажу: Январжон. Ян-вар-жон. А я на него совсем не похож. У нас даже губы разные. Что мне там, губы никому не показывать? И Фатиму жалко. Только ведь мне ее в полное распоряжение, наверное, не дадут, я ведь только для людей буду Январжоном, для соседей. Надо, наверное, какую-то одежду Январжона взять, брюки, например. Хотя не даст, “новые”, скажет, а сам уже целый год их носит.
Вот так меня забрали. Даже прощания не устроили, просто засунули в грузовик, кое-что из приданого крикнули придерживать, чтобы от ям не прыгало. Родственники тоже, которые рядом с шофером не поместились, в кузов сели, с Фатимой. Январжона посадили рядом, чтобы все на Объекте думали, что он жену по каким-то делам везет. Потом он с ней попрощался, когда из Объекта выехали. Странно попрощался, назад ждал, что ли. А когда с кузова слез, на землю лег, я видел. Лежит на земле, умирает, жену у него увозят, а что делать.
* * *
Машина нас в какое-то селение привезла, от Ташкента недалеко. К кузову люди подошли, меня изучают. Я губы тут же прячу, солидно знакомлюсь: “Январжон... Я — Январжон...” А Фатима вдруг тихо-тихо смеяться стала. Или надо мной, или что на родину свою наконец вернулась.
Завели в дом, туда стали гости приходить. Ни одного военного, не то что у нас. Один участковый только. Такой важный, одеколонный, понятно, он у них здесь за военного. Меня в пиджак одели и попросили, чтобы я в него сильно не потел, потому что они хотят этот пиджак скоро продать. Вообще, мне приятно было, что со мной пытаются вежливо обращаться. А гостям говорили: Январжон с нашей Фатимочкой сюда приехали из-за того, что у них там облучение сильное, видите, как Фатимочка похудела; и этот синяк тоже от облучения, оно у них там везде. Гости пили чай, целый час нам сочувствовали.
Вот. Мне дали курпачу1, и я начал у них жить.
Только не хочется об этом вспоминать, такая это страница жизни, что ничего на ней интересного не написано. Что может быть интересного, когда тебя каждый день называют “Январжон”, заставляют в поле вместе с их мужчинами работать. А спать кладут в одной комнате с Фатимой, потому что, оказывается, в их доме есть какие-то родственники, которые считают, что я действительно Январжон и поэтому, чтобы они не разочаровались, меня надо класть с Фатимой. Это было особенно несправедливо, потому что мне даже запретили смотреть в ее сторону и ей запретили. Хотя ночью какая разница, в какую сторону, со всех сторон темнота и ничего интересного. Раз в ночь обязательно забегала одна из старух, из тех, которые знали, что я не Январжон, и проверяла, веду я себя по правилам или уже нарушать стал.
Вообще-то я у них так на поле уставал, что ночью просто спал. Один раз только проснулся. Весна разбудила, наверное. Ночь в конце весны была, весна там другая, не как у нас, все цвело очень неторопливо. И деревьев у них много росло, я до этого столько веток разных даже в кино не видел. Проснулся, лежу, луна сквозь яблоню в комнату лезет, глаза щекочет. Чувствую, а там, куда мне нельзя смотреть, Фатима тоже не спит. Наверное, своего настоящего Январжона вспоминает, по его рукам, туловищу и ногам скучает (по лицу, думаю, нет — не такое уж оно у него прекрасное).
Потом всхлипнула. Один раз всхлипнула и другой раз тоже. Я не выдержал, говорю: здравствуйте. Она молчит, ждет, наверное, что я ей еще чего-нибудь приветственное скажу. Я осмелел и сказал. Что-то о луне. А дальше во мне какой-то юморист проснулся, я начал шутить. Фатима не всхлипывала, слушала, хотя смеяться боялась, только там, где смешно, “о-ой” шептала. Я очень хотел на нее посмотреть. Нет, днем я ее тысячу раз видел, и с веником, и с шитьем, и как на поле приходит. Ночью не видел. Ночью женщина всегда интереснее.
И тут чувствую, страшная вещь, движение со стороны Фатимы началось, одеялом зашелестела. Я сразу замолчал, замерз, кожа как будто не своя сделалась, от постороннего человека перешитая. Закусил на всякий случай курпачу, жду.
* * *
Раз — пальцем мне в спину.
Я молчу, курпачу покусываю. Палец постоял-постоял у меня на спине, потом кружочек сделал. И голос: это что?
Это, говорю, буква.
Улыбнулась, там, за спиной. Не знаю, как можно простую улыбку услышать, но я точно услышал.